Майя

О том, что если уж сердце тайно просит гибели, грех ему отказывать

К вечеру небо, разливавшееся дождем, затянулось молочной пленкой, подгорелой по краям – это осенний закат пытался прорваться сквозь марево. Напрасно. Под водосточными трубами качались лужи, в голове было так пусто, так никчемно, только все крутилась строка: «Сердце тайно просит гибели… Сердце тайно просит гибели…» Пустынные слова, необжитые, скользящие поверх…
Пришлось надеть черные штаны, фуфайку, лицо под кривой кепкой припорошить золой, даже в щеки чуть-чуть втереть – что делать, надо было соответствовать. Строгая Машура долго закалывала косы на затылке, нахлобучивала перед зеркалом немыслимую шапку. На лоб – клок волос, воротник поднят, под рваным пиджаком – шерстяной жилет, дурацкий, вытертая рубашка. Башмаки тоже нашлись в кладовой – две пары мальчиковых, черных с беловатыми трещинками. 
- Юрочкины старые. Все выбросить не могла,  –  Машура запихивала в сундук шарфы, платки, никому не нужную бедную рухлядь. – Это когда мы еще нищие были. Вот кашне Юрино – возьми. Оно старенькое, но горло укутать подойдет. А калош надевать не будем… Беспризорные бродяжки в калошах не ходят, уж наверное.    
Совершенно посеревшая Ася в зеркале была худеньким, как в рост пошедшая луковица, полупрозрачным мальчиком – вон и волосики во все стороны торчат, разлетаются, как дым над папироской.  
А Маша… Красивый, огненный парнишка, глазищи – в пол-лица, рот сухой, недобрый. Только угловат больно, локти торчат, колени выпирают из штанов… Впрочем, что с мелкого вора-хитрованца и взять. 
У церкви никто на них даже и не взглянул – там у стен стояли нищие и позаковыристее, поободранней. Зато во все глаза смотрели Каспий и Баюн, тоже шиворот-навыворот принаряженные, в старье с чужого плеча и тоже – без калош.  На Баюне были старые опойковые сапоги, пиджак расстегнут, карманы оттопыриваются – не иначе набрал с собой всего про запас. Каспий – в старом пальто без подкладки, грубого сукна рубашка топорщится на груди… Этакая голь перекатная, не-подходи-близко. 
Кивнули друг другу, пошли врассыпную: кто по тротуару побрел, кто – гордо по мостовой. 
У Яузы запахло нехорошо – гнилыми опорками, падалью, объедками. Пар густой и липкий стоял над площадью, будто над горшком со вчерашними щами. Да и впрямь гулял здесь тяжелый, кислый дух то ли щей, то ли еще какой еды – начали попадаться в пару и мути какие-то болотного вида огоньки, бабы в лохматых, толстых платках заладили окликать из небытия:
- Эй, красавчик, куда прешься-то, вот солонинки не желаешь ли? От нее брюхо скрутит, а без нее душу мутит… Вон тушоночки, тушоночки-то… А, не лезь, гнида передавленная, куда без гроша лезешь… 
- Рябчик, рябчик с зеленцой! Вона нацежу тебе, малец… Да куды пошел-то, неласковый какой! Бульонцу отведать… Мать твою за хрящик… Отвали, сказала, тебе здеся поживы не будет… И не встану, чего ж мне, еб-те, задницу свою подымать…
- Да ей двух громил надобно, чтоб ее, суку, с места сташ-шить… Ишь, расселась, барыня, на своей корчаге-то, ведьма драная…
- А вот сальца, сальца жирненького… Подходи, кто хошь, две копейки вошь! Ну, раз-е-то…
Сбились в кучу, один Баюн все шел чуть впереди, но шаг призамедлил, стал чаще оглядываться на своих. В ушах что-то дальнее звякало и шумело, будто летели они все с горы в дыру какую-то. Хоть бы уже –  все. Боже, что за яма жуткая. По правую руку  – Машура вся белая в тумане, белая, как вода. Как снежный день тогда, в Ясной, когда впервые увиделись. На белом лице застыли, заледенели черные глаза. Они переглянулись. 
- Это только начало,  –  прошептала Ася, на самые брови надвигая кепку,  –  А так страшно уже…
- Уйти нельзя,  – сипло ответила ей Маша, косясь на тени баб и прыгающие, скачущие безобразно огоньки. – Мы должны…
Провалились.
От хлопанья дверей болели уши. Было похоже, будто здесь тысячи трактиров, тысячи их завсегдатаев – это не люди, рыла, привидения, морок. Тускло-желтые квадраты дверей уводили в какие-то пропасти. Рев. Кто-то скорчился на земле, и по нему  ходят, Господи… 
Больше уже не получалось играть в «хождение в народ», в легкий говорок, в бойкую повадку простецкой речи… Внутри и снаружи была яма. 
У какой-то стены – сырой, в язвах – Баюн вдруг застыл. Застыли все. Он сказал:
- Вот что, товарищи. Я сейчас шел – думал. Ни в какой дом Бунина мы не пойдем. Там ночлежка… Если… – Ася снова почувствовала, что он невзначай даже не посмотрел на нее, а так – продернул сквозь нее взгляд, как нитку в ушко иглы, –  Я говорил, соваться сюда – дело гиблое. Если вы увидите этот дом… В общем, девушкам туда идти никак нельзя. Даже и переряженным. Нет, никак нельзя. На вас обеих лица нету. Это плохо. 
- Да что ж делать-то, Ваня,  –  Каспий был тих и мрачен. – Если уж спустились сюда, то… Мне самому… 
- Погоди, не прерывай. Мы в другое место пойдем. Только…  –  и тут в разбитых, безумных сумерках лицо его сделалось проще, слабее,  –  вы обещайте, что никому. Это мое место. Я сюда часто хожу, на Хитров. Я вас сведу, только обещайте, что ни одна душа живая знать не будет. Там можно выспросить. Там безопаснее.        
Каспий ошарашенно кивнул. Машура оглянулась вокруг, дернула головой, шепнула какое-то «да». Ася… 
Ей казалось, что нужно как-то поблагодарить, успокоить, что, конечно, не скажем, но они уже вошли в подворотню, и уже на них упали двое, выкатившихся из другой, подвальной двери. И очень быстро стало понятно, что это мужчина бьет по щербатому лицу женщину и что-то раздельно и довольно, как выучившийся говорить волк, ей втолковывает. И потом она покатилась куда-то вбок, а он с разлету, играя, бил ее ногами и говорил, говорил. Как будто ему нравилось так раздельно и внятно говорить.
А потом они все четверо быстро ушли оттуда, и Ася постаралась забыть  то, что они видели. 
Когда пролезали сквозь полуобвалившуюся каменную стену, и чей-то голос из мрака взвыл: «Полегче, рвань неместная, не видите – спит человек»… Словом, когда они свернули дальше в тупиковый, искалеченный домами переулок, Асю трясла неотвязная, как икота, дрожь. Баюн, чуть согнувшись, шел впереди и вдруг пропал.