Рукопись, найденная под цветущим миндалем при неизвестных обстоятельствах

– Набоковская чашка, старик, – сказал Петюня, глубже вдавливая тощие ягодицы в кресло, – это реликвия. Это больше, чем реликвия, это знак отличия… Ты в курсе, что Надежда Яковлевна Мандельштам долго выбирала подходящего кандидата, ей никто угодить не мог… Я тогда только познакомился с ней… И сразу, старик, просто и красиво – она вручает чашку мне.

Дмитрий Иванович Еленский посмотрел на Петюню через стол. Поигрывая в воздухе долгими пальцами, жесткими и темными, как раковины мидий, Петюня не без изящества всовывал сигарету в пластмассовый мундштук. В кухне с занавешенным окном сладко и пьяно пахло мятной настойкой, которую хозяин любил закапывать в фильтр. Из глубины зеленого грота абажура светила неяркая лампочка, и тень Петюни, сгорбленного в своем ободранном, неимоверном кресле, елозила аристократическими пальцами по обоям, закидывала вверх острую бороду и всячески издевалась над мирозданием.

Дмитрий Иванович помешал в стакане, стараясь не греметь ложечкой. В последнее время он стал худеть и как-то взбледнул с лица. Шершавые, резкие и громкие звуки раздражали его своей наглой настойчивостью и уверенностью в непреложности этого ужасного бытия. И это несмотря на визиты к Марине Львовне… Он отвлекся, звякнул все-таки ложечкой о мельхиоровый Петюнин подстаканник и заставил себя не думать. 

– Бахтин мне тогда так и сказал, – продолжал Петюня, по своей давней привычке чуть похабно смягчая букву «л». – «Петя, Владимир Владимирович не ошибся. Он прислал чашку кому надо». Старик, это было для меня откровением. Мы, как истинные делатели русской прозы… 

Дмитрий Иванович поморщился. 

– Какой из меня делатель… – сказал он сумрачно, разглядывая слоистый дым над головой хозяина, – все из рук валится…

– Да уж, стариканчик, – тут же ответило кресло глубокомысленно, – что-то не нравишься ты мне…

Когда Петюня, посверкивая из угла хитроватыми глазами, принимался за очередную жертву изощренной своей наблюдательности, унять его было трудно. Проницательнейший скабрезник, он острыми пальцами тыкал прямо в живую плоть души, и она вспухала, содрогалась и изливалась на стол, покрытый болотного цвета клеенкой. 

– Петя, оставь, ради Бога – сказал Дмитрий Иванович, зажигая сигарету, – и так тошно. Не вытанцовывается очерк у меня. Чума какая-то… И хуже всего то, – он размял фильтр и вяло затянулся, – что по ночам вместо снов какие-то полуголые бразильские плясуньи вроде как под заунывную музычку еле движутся, не могут разойтись… И я как будто их погоняю, чтобы они, как эти овцы прыгали через заборчик, а они – ни в какую… Бред… Тоска…

– Околачиванье груш посредством хуя, – ответствовало кресло неспешно, – никогда не приводит к добру. Ты давно уже не применял сей предмет по назначению? По прямому назначению? 

Дмитрий Иванович усмехнулся, дернув нижней тонкой губой: «А что, думаешь, поможет?»  

– Вся штука в том, старик, чтобы хрен стоял и бабки были, – сказал Петюня насмешливо, цитируя кого-то из своих ведомых и пасомых. – Где у тебя, скажи на милость, эротическое наполнение бытия? Уже полгода, я смотрю, ты никакой, Митенька. Эрос от танатоса отличить не можешь, тоскуешь… Подсознанка имеет тенденцию выворачиваться наизнанку, если ее не… 

– Это ты, пожалуй, прав, – Дмитрий Иванович даже оживился. – Вот именно, эрос от танатоса… Раньше все было проще – сплошной эрос. Или уж танатос прет сплошной волной… А теперь они так слиплись, слились, какой-то девятый вал... 

– Сила Господняя с нами, снами, старик, измучен я, снами! – возгласил Петюня, сгорбившись над аскетически-громоздкой чашкой, похожей на готический собор, – Это, старик, кризис среднего возраста. У нас, мужиков, сразу тебе и тени не вьются, и звуки не плачут, и слезы, мать их за ногу, не льются… Такой эон… Тебе бабу нужно.

– Нет запала, – сказал Дмитрий Иванович, – нет, понимаешь? Знаешь, Петя, даже как-то страшно. Раньше, ну ты помнишь, эти истории бесконечные, хоть на аэростате, хоть где… А теперь вроде чего-то хочется, и вроде хочется через стену. Это не одиночество меня пугает, а…

– Страх смерти, Митенька? – Петюня профессионально понизил голос, далеко отставив пахучую сигарету. 

– Как можно бояться того, чего не знаешь? – Дмитрий Иванович раздражился, – Я вот боюсь, что, как ты говоришь, хрен не встанет, это да… Ну, к примеру. А смерти… Не умирал, не знаю.

– Эх, мумие ты мое, мумие, – ласково сказало кресло будто издалека, – вот именно потому. Потому и боишься, старик. Ты тут, а она, Митенька, за твоей стеной. То есть пока – там. Пока.

– Да нет, Петя, не мудри… Впрочем, ты и прав и не прав. Это чувство гораздо страннее… Как будто я боюсь захотеть. Я имею в виду желание… Боюсь даже не потому, что соображения вроде «смогу» не «смогу»… – Дмитрий Иванович задумался. – А потому, что, как тебе сказать, вместе с желанием приходит страх. И этого страха я и боюсь, Петя.

К этому времени вся кухня налилась тинистым светом, и в щель занавески уже не белел близкий заснеженный двор. С улицы кто-то крикнул, кто-то из дома ему ответил. И снова очень тихо. 

– Давай-ка, старичок, разберемся… – Петюнин голос мягко поплыл к потолку, мягко осел на сердце Дмитрия Ивановича. – Отделим, так сказать, нигредо от рубедо… Страх секса как такового? 

– Нет, – сказал Дмитрий Иванович, – не упрощай, пожалуйста. Я просто чувствую, что все бесполезно. Как будто ты из одной пустоты лезешь в другую. Здесь даже неважно, поднимается он или нет. Ну, допустим, поднимается… Даже точно – встает без вопросов. Но это и еще хуже. 

Петюня слегка подался вперед, полуприкрыл веки, слушал, почти как Марина… «К чему я все это?» – подумал Дмитрий Иванович, стыдясь как всегда называть словами то, что существует вне речи, живет непонятно где.

Он встал, подлил из круглого железного чайника в остывший стакан и прикурил от Петюниной зажигалки. 

– Хуже потому, что желание меня как будто аннигилирует. Я пустею… – сказал он, торопясь закончить объяснение. – Я теряю себя на вдохе… И на выдохе мне уже страшно.

– Ну, старик, это элементарно раскладывается на составляющие… – начал было призрачный, дымный, мерцающий белками Петюня, но не успел ничем порадовать Дмитрия Ивановича, потому что в дверь позвонили. 

– Извини, старик, – говорило опустевшее кресло, а сам хозяин, умудрившись аккуратно миновать усталого своего гостя, уже подбирался к двери и заглядывал в глазок.  

Разношерстный народ у Петюни толокся с утра до вечера. Лишь иногда, болея вдохновеньем, похрустывая непочатой стопой бумаги (потому что компьютера он не терпел), врачеватель сердец изгонял на несколько дней всех, за исключением очередной какой-нибудь бабы, шелестящей по квартире с отваром зверобоя для поддержания сил писателя, или с томиком Анненского для услаждения глубоко запрятанной Петюниной души. Это смотря по тому, какая баба.

Дмитрий Иванович делил их на две категории: одни, со зверобоем, звались условно «галками», а другие, со стихами и причудами – «манонами». И те, и другие как-то не приживались. Петюня любил разнообразие. Кроме того, он любил делиться с друзьями.  

Покачиваясь на шатком стуле, Дмитрий Иванович прикидывал, кто появится на этот раз. Он не был у Петюни уже довольно долго. Мысленно продолжая разговор, он с каждой минутой чувствовал, что все сильнее заводится, что, возможно, Петюня прав, и стоит закрутить в ближайшее время какой-нибудь роман-скороспелку. Еще он решил купить по дороге «Пентхаус». Журналы эти он не то чтобы презирал, но, по натуре брезгливый, редко позволял себе виртуальные услады с фотографиями.

Стоял на дворе поздний ноябрь. Дмитрию Ивановичу осень не нравилась. Он думал, о том, что серо-белые окраины Москвы особенно мучительны для него после Италии, где он тщетно пытался вырулить к полноте жизни этим летом. В Москве самый воздух чужд эротике, думал он дальше, или это просто усталость, помноженная на страх? 

В прихожей уже давно гудели голоса. Дмитрий Иванович очнулся и зажег новую сигарету. 

– Отец Валентин, известный, настоятель прихода в Хамовниках, – негромко воскликнул Петюня, застрявший в дверном проеме вместе с полным, в модном макаронном свитере, молодым и зорким дядечкой. 

«Вот черт, не баба!» – злобно сказал себе Дмитрий Иванович. Он любезно протянул новоявленному гостю руку. «Отец Валентин, это, так сказать, светило нашей исторической науки, Митя Еленский, прошу…» – тут Петюня повел длинной ладонью, будто собирался пригласить обоих на мазурку. Толстый слегка поклонился, разглаживая жесткую бороду, похожую на кусок кольчуги. «Очень рад, очень рад», – произнес он благодушно и стал садится на один из Петюниных табуретов, придерживая несуществующие складки длинного платья. Дмитрий Иванович улыбнулся. 

– Что ж, – сказал отец, как уже было объявлено, Валентин, – не испить ли нам, братие, и ну их всех к чертям! 

Он полез в лоснистый тугой портфельчик, под стать владельцу деловитый и полненький, и извлек оттуда две бутылки «Абсолюта», жирный дорогой окорок в промасленном пакете и коробку «Виолы». 

– Старичок, – подал голос Петюня, с наслаждением созерцающий самобранные эти яства, – не в службу, а в дружбу, сходи-ка за рюмашками! Нуте-с, отец Валентин, дайте-ка сюда бутылочку!

Вынимая из видавшего виды буфета в соседней комнате разнокалиберные Петюнины рюмки, Дмитрий Иванович мимоходом отметил – уже в который раз! – изрядное убожество обстановки. Стоял, правда, самсунговский телевизор с видаком на тумбочке возле тахты и еще одна вещь – чудная, нездешняя: петлистый бронзовый подсвечник на пианино. Свеч в нем не наблюдалось. Дмитрий Иванович вернулся в кухню не сразу. Он постоял у окна в комнате, хотел посмотреть, как там себя чувствует во дворе его новенькая «девятка», но вспомнил, что он сегодня не за рулем, посмеялся над собой и только после этого пошел.

Петюня уже подсуетился, и на столе блекло горела откупоренная бутылка, густой слезой сочилась ветчина. Отец Валентин строгал на тарелку батон и заглатывал крошащиеся куски, умудряясь при этом хохотливо повествовать о том, как в приходе у него две тетки с психологическим образованием хотели открыть центр поддержки наркоманов, а он не позволил. «Не потому не дал, – говорил он, густо намазывая на хлеб «Виолу», – что я против психологии. Ты, Петя, знаешь. Всякие там Фрейды, это, конечно, мусор головной, развращение малых сих, так сказать, но вот новые всякие течения, гуманистические, это я вполне допускаю. Кстати, католики, не к ночи будь помянуты, все это уже взяли на вооружение. Проводят в исповедальнях целые сеансы… Но вот эти мои… Один Бог знает, чему они там научились… Залечат еще… А спрос с меня… Ну, по первой?» 

Петюня взял двумя пальцами рюмку и понес ее над столом – чокаться. Со стороны было похоже, что он тонким пинцетом ухватил некое инородное тело, извлеченное только что из батюшки. Дмитрий Иванович стукнул своей рюмкой обо что попало и сказал: «Но, позвольте, вы, все-таки, не совсем правы. Насколько я понимаю, из Фрейда вышли все… И гуманисты ваши, и экзистенциалисты… Я имею в виду, в области психологии…» 

Петюня изящно перебил его.

– Есть разный подход к Фрейду, старик, – он помолчал, – но вот в чем Валя безусловно прав, так это в том, что Фрейд был с подхуевиной, если позволите. Есть, как известно, несколько типов… – отец Валентин с удовольствием слушал. Дмитрий Иванович раздражался все больше.

Оглавление ПоказатьСкрыть