Майя

Как Ваня-Баюн поругался с товарищами из-за графа Толстого, и как Ася нежданно-негаданно приобрела новое знакомство

Распрощавшись скомканно со своим добросердечным собеседником, Ася почему-то пошла назад, покружила возле Манежа, добрела до Лоскутной Гостиницы. Долго смотрела, как возле крыльца медленно, важно останавливался могучий, с лубочной картинки, лихач, как высаживался изящный, сухопарый господин с лисьим лицом и исполненной особой значимости гладкой бородкой… Выбегал веснущатый мальчик Вася, принимал из рук господина кожаный чемоданчик – такой же оранжево-гладкий, как и сам барин. Пахло домашним, подсолнечным теплом и луковой поджаркой – где-то за углом на улице продавали блины. Тротуары к вечеру стали напоминать упавшее зеркало, в водосточных трубах что-то сипело и рассказывало на разные голоса, по краям луж уже лепилось  вечернее, стеклянное посверкиванье – это шли заморозки.
Домой, в Трубниковский, Ася вернулась нескоро – очень уж странно было ступать по мостовой, чувствовать ступней сквозь ботинок неровные твердости тротуара, видеть будничное выражение прохожих. Сам Галахов ждет ее в среду. Какой ужас! В мире словно свершилось что-то, разом поставившее привычные картины жизни вверх тормашками. Так они теперь и стояли – вниз головой тянулись дома с вывесками и по вечернему загадочными окнами, по булыжникам стлались тоскливые, ноябрьские тучи. Проходили какие-то увядшие дамы с детьми, дети капризничали, пищали на букву «м» - «мне, мама, мне, тетя Машенька, мне…», требовали купить у Филиппова теплого хлеба и булок; и не знали они, бедные, что тупоносые башмачки их выделывали по небу кренделя не хуже булочных, а шапочки с матросскими помпончиками нежно, из воздуха, касались луж, будто акварельной кисточкой трогали шершавую бумагу… Сделался постепенно неспокойный вечер.
«Среда. Пять часов. Не огорчайте его отказом… В среду… Зачем я ему? Меня же никто здесь не знает… Неужели будет морали читать? Но что ему с того, что я так глупо солгала? Ему-то что от этого сделалось? Или он оскорбился? Обиделся на незнакомую девчонку? Он – единственный, необыкновенный, потерявший блестящего ученика, и вдруг такая мелочность… Не пойду. Евангелие, слава Богу, вернули. Не станет же он меня разыскивать, в самом деле. Если примется меня бранить и стыдить – я просто не выдержу, я его ненавижу»…  –  и Ася крепко сжимала кулаки, как будто Галахов уже стоял перед ней в полутемной прихожей (почему-то дальше прихожей она в воображении не продвинулась), и швырял ей в лицо брезгливые, презрительные укоры.
«Хорошо, что Аля ничего не узнала… Она бы мне этого не смогла простить… Хотя почему? Какое такое преступление я сделала? Смешно…» И мысли ее сразу же разбежались, рассыпались, как в  притче про обезьяну и горох. Тут же слово «преступление» потянуло за собой все те обрывки, что слышала она в церкви. «Цветы, лепестки гвоздик в подъезде, в доме этой Смелицкой… Убийцу Полякова не нашли. Какой-то офицер убил его… Безвременно погибшее молодое дарование… Лежал в подъезде с простреленной грудью… Ужас, ужас»…
Но этот ужас окончился, толком не начавшись, потому что у самой квартиры Прянишниковой Ася не замедлила столкнуться с кем-то большим, без шапки и с ворохом желтоватых книжечек в руках – Баюн!
- Ася, вы!
- Я… Ваня, вот не ждала, что вы здесь. Вы же сказали – сегодня заседание кружка. Я думала, вы уже ушли. Вы получили мою записку?
- И получил, и прочел, и очень огорчился… Но как же удачно, что мы встретились! Меня тут товарищи за толстовскими книжками из «Посредника» снарядили… Надо развить одну мысль… Но, впрочем, это все потом. Я тут вправду вполне случайно, Ася. Мы уж доклад прочитали, сейчас обсуждаем… Нет, как же замечательно, что я вас встретил! Пойдемте, я вас познакомлю… Это в двух шагах, на Арбате…  
Баюн позвонил, потом постучал отрывисто и фамильярно.
-Ну, что же вы, черти, открывайте!
Обитая коричневой клеенкой дверь распахнулась, и их впустили. Ощущение было именно приятельское, с привкусом необычайной простоты, но вот понять, хуже она воровства или все-таки получше, Ася не смогла – в прихожей сразу стало понятно, что квартира большая и голая, что народу много, и весь он молодой и бойкий. На деревянной облупленной вешалке громоздились друг на друге студенческие шинели, черные и серые девичьи пальто, ботики вяло дремали у стены, лежали кучей галоши всех размеров и мастей. Вязаные клеклые  шарфы неопрятно вздыбились на скамье у стены, на паркете мохрились связки прошлогодних журналов и газет, перетянутые бечевкой.
Из комнаты доносился гомон, и в нем, как в густом, пряно пахнувшем бульоне клецки, там и сям всплывали отдельные горячие возгласы – то ли обрывки спора, то ли просто тарарам. Накурено было порядочно, и папиросный дым неторопливо блуждал под желтоватым потолком прихожей. Асе еще за дверью стало не по себе, но она обругала себя дикаркой и решилась сразу не уходить. Вкусно пахло самоваром и пылью.
Действительно, народу набралось порядочно, человек десять-двенадцать точно. На подоконниках, на диване, на стульях возле довольно-таки опрятного стола сидели люди. К Асиному удивлению, в комнате оказалось гораздо чище и светлее, чем она думала. Никаких голых лампочек не торчало, да и пыль была изгнана отсюда в другой конец квартиры: меблировка вся состояла из венских, скрипучих стульев, поместительного полосатого дивана и стола под защитой фиолетового выцветшего абажура, вокруг которого все-таки играли в воздухе какие-то ворсинки и пылинки. Ася боялась, что все немедленно повернут головы к вошедшим и примутся пристально их фотографировать взглядом, но нет, ничего подобного. Хотя Баюн и был здесь первым – или одним из первых – лишь некоторые приветствовали его дружелюбными возгласами: «Наконец-то! За смертью тебя посылать, Ванюша!», и «Баюнок, как раз тебя не хватало, дискуссия, сам видишь, назрела!», и прочее в этом духе.  Остальные продолжали спорить, хотя видно было, что спорили они бестолково, потому что каждый говорил свое, и много кричали.
Что-то во все стороны отвечая, Баюн провел Асю к столу. Слегка задев головой тут же расплескавший новую порцию пыли абажур, ей навстречу приподнялся коротко стриженый чернявый юноша. Его рот и глаза были большие и выпуклые, и ужасно напоминали рыбу, только рыбу карнавальную, раскрашенную ярко и небуднично – веки мягкие и тяжкие, с синевой, глаза налитые чернилами, а губы – будто испачканные клубничным соком. Он заговорил тихо и задумчиво, как будто стеснялся чего-то. На столе пред ним аккуратно расположились исписанные тетрадки, журналы, книги – он был хозяин квартиры, и он был Миша Блюменфельд, недавно прочитавший доклад про Толстого, это сразу делалось понятно.