Майя

Какими бывают некоторые загадочные особняки снаружи и изнутри

По случаю такого важного визита надо было брать извозчика. Обычно Ася старалась экономить, но тут мелочиться было нельзя. Она надела меховую шапочку, уложила свои волнистые, дымчатые волосы, взяла старинную, натушкиной мамы муфту – заячью, на витом, алом шнурке с серебряными бубенчиками. И в зеркале Авдотьи Михайловны  отразилась совсем другая Ася  –    очаровательная, разноглазая барышня, только пригрезившейся вуали не хватало.
Баюн куда-то скрылся, и она не стала его искать, прощаться. Во дворе испуганно огляделась: не сторожит ли, не идет ли следом. Но никого, кроме дворника с топором, лениво оглядывавшего грудой накиданные поленья, там не обнаружилось.
Галахов жил напротив Сухаревки в большом белом особняке. Адрес его она уже несколько дней хранила в перчатке, хотя и выучила сразу наизусть. Снова закрутил снег. Сани плавно домчали ее до парадного подъезда с колоннами в виноградных листьях – места, куда стремились и маститые, и молодые поэты, журналисты, писатели.
«Здесь бывали видные символисты, и так называемые «новые» из Петербурга, образовывавшие свои особенные литературные направления – побеседовать, почитать, а кто и испросить благословения. Известно было, что Галахов формально не принадлежал ни к одному течению, отмежевался и от символистов с их туманностями, и от всяческих «новых», но это не мешало ему занимать странное, ни на что не похожее место в поэтической иерархии обеих столиц. Он был – мэтр, пророк, своеобразный мистик, и этим все было сказано. В его звучных стихах слышалось что-то свое, до того властное и победительное, что с ним приходилось считаться. Брюсов признал его влияние  не сразу, но и ему пришлось сложить оружие.
Сигизмунд Ардалионович никогда, даже в молодости, не ходил ни к кому на поклон, не обивал пороги редакций. Может, дело было еще и в том, что он был, как говорили, неправдоподобно богат. Два его журнала «Врата» и «Агонии», печатавшие все лучшее, что было в России, (как, разумеется, и стихи самого главного редактора и издателя), служили путеводными звездами для начинающих поэтов и прозаиков – столь же недосягаемы и все-таки  желанны, даже вожделенны. Но войти в круг авторов этих журналов все-таки было можно: если Галахов говорил «да» новоприбывшим, они становились причастны к большой литературе   –   с ними считались, их печатали.
Это священное «да» Сигизмунд Ардалионович изрекал нечасто, но, несмотря на пресловутую строгость, славен был одним: он никогда не ставил оценок, не требовал, в отличие от Брюсова, чтобы молодые поэты несли ему первому свои сочинения, с трепетом ожидая похвал или критики. И все-таки никто и никогда не думал миновать Галахова, избегавшего, казалось, роли наставника и присяжного критика молодых. Он был признанным властителем дум, а это означало, что его одобрение значило многое, если не все. Как правило, из «начинающих» печатались у него одни юноши, к «дамской» поэзии он привязанности не питал и таких поэтесс, как очаровательно-мистическая Анна Гофман, любительница «народного говора» Любовь Столица или страстная г-жа Вилькина он не жаловал и не публиковал: был придирчив и жесток. Исключение делалось для  Гиппиус, Герцык и Тэффи, да и то – изредка.    
Он умел поладить со всеми. В северной столице  на «башне» у Вячеслава Иванова он был всегда принят по-царски, Зинаида Гиппиус посвятила ему стихи, где называла его «брат-волк с повадкой божества», Мережковский говорил, что «в пьесах Галахова природное сливается с надмирным, образуя космический синтез». В Москве его имя произносилось с придыханием. Валерий Яковлевич был с ним дружен, и сотрудникам его журнала «Весы», что совершенно удивительно, отнюдь не воспрещалось печататься у Галахова – а ведь обычно Брюсов строго-настрого заказывал «своим» иметь дело с «чужими». Год назад в публичной лекции Андрей Белый назвал Сигизмунда Ардалионовича «хищным орлом и лебедем оссиянно-плавным современной литературы», и после этого все стали повторять, что в облике известного поэта соседствуют черты  «хищного палача» и «жертвы вечерней», хотя что это означает, понять было трудно»…
(Так через много лет, уже в эмиграции, будет описывать Сигизмунда Галахова поэт Владислав Ходасевич, также неоднократно бывавший здесь).
Итак, в среду, в пять часов в галаховском особняке Асю ждали: дверь с медной львиной головой, держащей в пасти кольцо, распахнулась неслышно, словно механическая, в лицо мягко ударил сладковатый аромат духов Садо-Якко. Никакой прихожей не было. Войдя, гостья сразу же оказалась в центре круглого белокаменного зала с бассейном. С потолка на тончайшей цепочке свешивалась тяжелая  мраморная лампада, и грузность ее ошеломляла и сбивала с ног воображение: представлялось, что от малейшего колебания  звенья  лопнут и разлетятся в стороны, а каменный светильник расколется, как орех. Но ничего этого не происходило. В воде бассейна вытягивался и сжимался длинный шнур пламени. Вокруг чуть слышно дрожал и гудел воздух. Пустота зала казалась совершенной, законченной. Ни хозяина, ни слуг.
В глубине ее отливало матовой бронзой высокое полукружие двойной арки, опирающейся на две белые колонны. Присмотревшись, Ася разглядела между ними створки распахнутых ворот – но кто их распахнул и когда, было непонятно. Оставалось только войти, сделав на всякий случай вид, что вся эта диковинная роскошь ничуть не ошеломительна. От ворот стлался белый же коридор с мраморным, в изумрудных и золотых прожилках полом. Стена справа была из цельного, ясного, как пустота, стекла, и за ним тяжело, изобильно цвел зимний сад – пинии, пальмы, какие-то большие, зияющие алым нутром цветы. Всюду был электрический свет: умело притушенный, мастерски уводящий воображение в предощущение солнечного света, зари, то ли утренней, то ли вечерней.     
В стену слева были встроены искусственные окна со сложным  мозаичным узором, в круговерти которого можно было разобрать формы больших и малых ключей, замков и замочных скважин. Пахло духами, влагой и древесной смолой. И еще чем-то, что поначалу  трудно было определить: терпкой сухостью кожаных переплетов, холодноватой книжной пылью – воспоминанием яснополянской библиотеки и длинной деревянной скамьи.
Каблучки Асины глубоким эхом простукивали мрамор, а сама она, ведомая любопытством и страхом, шла вперед словно по наитию – ей казалось, что так можно чувствовать себя только во сне, да и то когда знаешь, что это сон и можно проснуться. Что-то дремотное, замкнутое само в себе и оглушительно, чудовищно, роскошно-нежизненное было в этих арках, залах и мозаиках.
Москва словно осталась по другую сторону бытия. Но было ли видимое сейчас бытием, Ася не могла сказать, и ей становилось очень страшно, куда страшнее, чем раньше, потому что представить, что делает тот, кто живет в таком месте, она не могла. Коридор закончился новой дверью – дубовой, с золотой виноградной гроздью вместо ручки. Но вместо виноградин кругло теснились, опадая книзу, небольшие, до блеска натертые ключи. Эта дверь тоже раскрылась, словно ее толкнули изнутри.
Замирая, Ася прошла в новую комнату-залу, и быстро оглянулась, чтобы заметить хоть тень невидимого привратника, но тщетно. Зато на высоких, беленых стенах выпукло горело то, чего не увидеть было невозможно – ошеломительные карты звездного неба с вкрапленьями туманностей и искрами круглых звезд. Прямо на Асю смотрело клубящееся сияние Млечного Пути, пучился винно-багровый Марс, подвижные небесные зрачки складывались в знакомые с детства геометрические острия созвездий. В спиральной, затягивающей душу дали множились пылающие круги и черно-алые расплющенные шары в облаках газа. Комната расширялась и покачивалась –  отрешенная, черной дырой уводящая от маленькой Земли.
Слава Богу, в нижних, мреющих облаках земной атмосферы притаилась еще одна дверь. Ее пришлось толкнуть, потом толкнуть еще, потом, уже вне себя от страха, постучать кулаком.
И тогда она отворилась со скрипом – тающим скрипом домашней двери, и в глаза Асе заглянул неяркий свет настольной лампы под фарфоровым колпаком. У тихого занавешенного окна виднелся длинный книжный шкаф, и на корешках книг кое-где стояли блики. Стол был обит зеленым бильярдным сукном, покрыт стопками журналов, с краю лежала заложенная вороновым пером книга, и пузатая сливочно-белая чашка пускала в потолок комья влажного пара. Галахов в сером замшевом пиджаке сидел над нею, задумчиво мешая ложечкой. Под ногами прошуршал тинистого цвета чуть потертый  ковер, откуда-то с улицы доносились городские, осенние звуки. В пепельнице дотлевал папиросный окурок.
Он встал ей навстречу, как вставали герои романов прошлого столетия – чинно,  со сдержанным удовольствием созерцая ее неспокойное лицо, пунцовый шнурок муфты с брякающими бубенчиками: всю Асину тревожную фигуру, с разлета очутившуюся в привычном мире московской жизни.