Майя

Каспий встал посреди смрадного переулка, тупо, будто жеребец, потерявший разом и возничего, и телегу. От соседнего, обвального дома рванулась и проплясала по облупленному кирпичному месиву решительная тень. Издали понеслись крики «Караул, убивают… Душу на покаяние… Режут… Режут…» Никто не успел испугаться, потому что за углом приоткрылась еле заметная щель, выросла, стало светлее, и Баюн выдохнул им: «Сюда. Быстро». 
Пахло здесь, в этой новой, уменьшенной стенами дыре не так мерзостно, как в переулке. Здесь от пола до черного, керосиновыми лампами прокопченного потолка ватно стоял куб сладко-кислой духоты. Что-то родное было в этом. В комнате нигде не заметно было окон. На дощатом столе деревенская лампа с жестяным зубчатым ободком, на газете – круглый хлеб, полбутылки пива, серели папиросы. 
- Вы садитесь, вон там скамья,  –  и в самом деле, в углу, в переходах теней брезжила длинная доска, уложенная на козлы. 
Сели. Каспий сел рядом с Машей, Ася – поодаль. Она никак не могла унять дрожь и не хотела, чтобы другие заметили. 
Баюн куда-то вышел.
- Какое место… дикое… Зачем Ваня сюда ходит?
- Не знаю я, Виссарион, не знаю, честно. Я бы сюда по доброй воле… Да и вообще больше я в эти края – ни  ногой. 
- Тиша, ты не забывай, зачем мы здесь. Это же – ради Юры. Вот только, куда Баюн делся?
- Сейчас, верно, придет… Ася, вы что это от нас отсели?
- Да, ведь правда. Ася, иди сюда. 
- Сейчас. Мне… что-то даже есть захотелось.
- Смешная. Баюн говорил, здесь покупать нельзя. Да и  нет здесь ничего…
- Маша…
- Т-с-с. Барышни, вы бы не называли друг друга… по-дамски. Мало ли что.
- Ах, да. Точно. Просто есть очень хочется.

Баюн появился не один. За ним, потирая руки, семеня, чуть не приседая на ходу, двигался странный человек. Он был безволос, и весь покрыт складчатыми, мелкими морщинами, даже лоб и часть лысой, тусклой головы походили на смятую газету. Глаза различались с трудом. Длинная, клоками висящая кацавейка, на ногах зеленые вязаные чулки с кожаными подошвами. Одна лампа чадила на столе, другая на полу. Все было видно, но так, словно они смотрели сквозь ресницы.           
- Ты что ж, Прохиндеич, бегаешь от меня? Дверь-то отпер и сразу – наутек. Или прятал что? Говори, а то… – прикусив губу от гнева, Баюн взял высветившийся вдруг табурет, грубый, косоватый. По-хозяйски осмотрелся. Сел.
- Что мне прятать-то, Иван Никифорыч. Ты сам посуди. И прятать мне нечего. Ты мне лучше гостей своих назови.
- Ну, чего. Это, значит, Тихон, это – Юра, а это… Это будет Арсений… Все из наших.  
- Арсений… Ишь, как жалостно смотрит… Ай, болит чего?
- Ничего у не… у него не болит,  – жестко прервал Баюн. – Я вот пришел в неурочный час, а ты сразу – в кусты? Почему мне тебя по всем переходам ловить пришлось, а? А кто сиганул от меня в окошко? Нешто не знаешь? 
- Да ты чем ругаться, сказал бы сразу, чего тебя принесло-то на ночь глядючи… А ругаться я и сам могу, Иван Никифорыч, верное слово, могу. 
Асе стало мерещиться сразу много всяких вещей. Во первых – лампа коптила очень, и копоть брызгала вверх и моталась в воздухе, как летающие точки в усталых глазах. Во вторых невероятный Прохиндеич все норовил как-то подластиться к Баюну, будто боялся его, что ли. И пахло знакомо. И в последних -  и они, и эта комната без окон, и Юрина смерть, и старое его кашне вокруг шеи, – все вдруг вывалилось из действительности, выпало, как молочный зуб у ребенка: неожиданно, почти безболезненно и сразу. Все, что происходило сейчас, было нигде. И совершенно неважно, что могло произойти дальше с такими нигдешными существами, как все, кто сидел здесь. Такого места на земле все равно не существовало. И таких существ – тоже. 
Меж тем на газете резался хлеб, вместо пива розовела водка в бутылке. Разговор шел давно, и был он жгуч. Руки Прохиндеича тряслись крупно, стакан позвякивал, донышко стукалось о непокрашенный стол.
- А ты не бранись, Иван Никифорович, лучше во всякое время приноси листы свои – разве ж я чего имею? А то, мол, бегаю я от него. Ты побегай с моими-то ногами – два раза их, стерв, отмораживал… Так куда еще и бегать мне… Вон ты печатаешь призывы-прокламацию разную, книжки эти тонкие – так печатай, я завсегда радый тебя принять… Место даю, укрываю… Чем могу… Вон связки листочков твоих лежат – выноси, ежели есть охота. А нет, так сберегу. Ты, значит, мне, я – тебе, это как заповедано. А что бегаю, так это уж уволь, Иван Никифорыч. Уволь… Я шрифты, как икону-божницу берегу, пыль с них сдуваю… Думаю – мол, придут ребята печатать…  
- А что ты делал там, у шрифтов у этих? Что ты прятал? А тот черный куда сбежал? Говори, пока цел!
Ася покосилась на своих. Неведомо как их лица сказали ей больше, чем весь этот  беспросветный разговор. 
- Ты поняла? – Машура наклонилась к ней, стала шептать. – Ты слышишь? У него, у Баюна здесь типография… Они запрещенное печатают. Настоящее. Не Скитальца, не про бедного Макара.  Он чем-то опасным занимается. Ася… А на Пречистенке у него так, для отвода глаз. Что же это… Зачем он нас привел сюда?
Вот откуда запах. Типография. Здесь пахнет черной краской и бумагой. Родное.  Пусть хотя бы это… Но Прохиндеич, или как его там, вдруг брякнул стакан об стол, быстро, по-комариному взметнулся и вскрикнул страшно, как по щеке влепил: 
- А что ж ето, малые не пьют? А шепотки разные чего разводят-то? Вон этот, с глазищами, чего бормочет-то? А ты, борода, чего молчишь? Аль язык отрезало где? Иван Никифорыч, что ж гости твои безо всякого политесу сидят? Чего привел в неурочный час? 
Баюн остановился, потер лоб. Видимо, он вспомнил, зачем привел сюда всех троих.