Майя

Как бездомные поэтессы превращаются в лунных богинь

Когда Ася проснулась, за окнами уже потихоньку светало. Мутен и налит скопившимися слезами зимний рассвет, заря самого темного времени в году. Из кухни пахло кофе. Аглая так рано не приходит, это, значит, сама Машура уже встала ни свет ни заря. Рука почти не болела, только саднила глубоко внутри. Ася повернулась и тут же схватилась за грудь –  бумага из Юриного стола! Не пыталась ли Маша расстегнуть пуговицы платья, переодеть в чистое, пока она спала так каменно? Ей немедленно стало холодно до озноба, но, слава Богу,   бумага была на месте, и пуговицы застегнуты. Рукав висел лохмотьями и был жестким от крови. При мысли о Баюне Ася поежилась, но заставила себя спустить ноги с дивана, нашарить туфли и пойти на кухню к Маше. В коридоре они столкнулись. Подруга несла маленький расписной поднос с кофе, какие-то бутерброды, печенья.
- Я хотела тебя будить, завтраком кормить, а ты сама вскочила!
- Машура, ты что – не ложилась совсем? – спросила та, разглядывая подругу.
- Нет. Как рука твоя?
- Почти не болит.
- Надо перевязку новую сделать, Настя… Я думала о тебе. Пошли, сядем к столу. И тебе надо немедленно переодеться. Выглядишь какой-то раздрыгой.
Это было правдой. Кроме того, Ася начала ужасно бояться, что подруга нечаянно узнает о смятой бумаге, всю ночь пролежавшей за вырезом платья. Она кивнула, пошла к себе и там быстро сбросила платье – оно теперь внушало ей омерзение, словно вчерашняя история и пятна жесткой крови на рукаве и у горла, пачкали ее, и платье было воплощением этой грязи. Бумага, сложенная вдвое, прилипла к коже, так что некоторые буквы странно отпечатались на груди – будто род диковинного клейма. Ася расправила бумагу, сложила вчетверо и принялась думать, куда ее спрятать.
В сумочке лежало мамино синее Евангелие, возвращенное Даниилом Лукичом. Она положила украденную тайну между страниц, спрятала Евангелие обратно. Умылась. Поправила повязку на локте. Накинула шаль. Все это она делала в полубреду, в предощущении грядущей заполненности жизни – завтра снова в сумерки пойдет она туда, в особняк. От ее кожи словно шел сладостный запах сандала, загадки белого особняка, ее новой причастности  к великому и желанному для многих. Повторяя про себя Юрины слова о «дыме сладостных курений», Ася торопливо вошла в гостиную, где над столом уже плавала кофейная утренняя дымка.
Маша никогда не имела привычки оттягивать разговор, ходить вокруг, то приближаясь, то ускользая в тень. Со своей обычной прямотой, она сказала, едва только Ася уселась:
- Настя, я много о тебе думала. Ты очень хороший человек и, мне кажется, очень несчастливый. Я больше всего хотела бы, чтобы ты… Чтобы мы здесь жили вместе. Но нельзя. Ты видишь.
Не найдясь, что сказать, Ася снова кивнула. Кофе был терпким и неприятно горячим.
- Юра тоже решил бы так,  –   продолжала Машура, с горечью глядя на подругу.    - Я и об этом думала ночью. Баюн безумный, он может снова прийти сюда, он может подстеречь тебя у подъезда, как уже было… Да и на квартиру к его тетушке ты пойти теперь не можешь никак. Что же нам делать? Тебе нужно где-то жить. Но не здесь. И там нельзя.
Губы у Аси сделались жесткими и шершавыми, когда она сказала:
- Знаю. Маша, не сердись на меня, слышишь? Я плохая, я мерзкая, я все это сама устроила, но что же мне теперь делать?
- Мы что-нибудь придумаем. Тебе надо взять вещи оттуда. И сегодня он наверное не осмелится прийти, так что ты сможешь переночевать… У тебя есть какие-нибудь близкие друзья в Москве?
- Нет.
- Я почему-то так и думала. А эта барышня, про которую ты мне рассказывала?
- Муромцева? Аля? Нет, что ты… Я у нее просить ничего не пойду.
- Ну и не надо. И расстраиваться нечего – ведь деньги у тебя есть. Ты можешь снять комнату в номерах, на время…
- Нет.
- Почему?
- Я боюсь жить совсем одна, -  Ася закрыла глаза, как будто ей стало трудно смотреть на свет. – А если говорить о моих друзьях…
Машура вздохнула.
- Настенька, послушай: вот о них-то я и хочу поговорить с тобой. Нет, не об Але Муромцевой и не о Баюне. Бог с ними. О Сигизмунде Ардалионовиче.
Ася ничего не ответила. Лицо ее изменилось, словно посмуглело от тепла изнутри.
- Он дурной человек, - сказала Маша решительно. – Я не смогу тебе привести доказательства, но все же… Я чувствовала, он как-то странно влиял на Юру. Да, я говорила тебе, что с него все началось, но… Когда мы приехали в Москву, Юрочка часто уходил из дома, ходил по журналам, но это не выматывало его так, как  визиты к Галахову. После них Юра приходил усталый, бледный и какой-то опустошенный. Иногда  пропадал там сутками. А в последний год… Я заметила, что он похудел очень, и руки у него стали дрожать, у Юрочки моего… И он очень мало стал есть, так, для виду только… Я его предупреждала, что он не должен слушаться Галахова. Что литературные выступления, и статьи, и слава не стоят утраченных сил… Известность очень изматывала его… Но не только она. Я тебе говорю это, потому что ты бегаешь к нему туда. Вот он зовет тебя, а ты скрыть не можешь, что…
Ася нахмурилась.
- Ты все-таки сгущаешь краски, Маша. И потом – я хочу печататься. Я поэт. Каким еще путем я должна идти? Как мне сделаться известной? Мне надоело сидеть за кулисами. Надоело. Это же чудо… ты сама подумай…
- Я не хочу мешать тебе. Но я предупреждаю. Там опасность, не знаю точно какая, но опасность. Галахов лжец. Он лжет про любовь Юры к этой Смелицкой. Он лжет тебе, я уверена, про тебя и твои стихи… Он и на панихиде лгал, изображал, как убивается по Юре. Мне рассказывали…
- Маша, Маша… Я понимаю. В тебе говорит горе, тягчайшее горе. Но ты многое видишь не так… И про Смелицкую… Ведь его нашли в ее подъезде, так как же…
- Это подстроено. Это все какая-то мерзкая интрига. Он не был влюблен. Не был.
- Хорошо. Не будем об этом. Мне сегодня еще можно будет вернуться?
- Приходи обязательно, - Машура своим, уже привычным для обеих жестом ласки взяла Асину ладонь. Ее зеркальные глаза плакали. – Приходи, конечно. Ведь сегодня Новый Год. 
И был этот последний день старого года, и лиловые облака важно вырастали на Москвою, и много было искрящихся гирлянд, и праздничных витрин, и свертков в серебряных лентах в руках у прохожих. На Арбате, у кондитерской Эйнема жарко пахло счастием – ванилью, корицей, яблоками и праздником. Все летело, все плыло, все золотилось от ангельских труб в витринах, от мандаринных и малиновых стеклянных шаров в хлопьях заоконной ваты, от елочного пылания. Повсюду было движение: весело подзывали извозчиков, садились с оглядкой в сани – не видать ли поблизости знакомых, – ехали в театры, в рестораны, в гости. В Столешниковом, в художественном магазине Аванцо и Дациаро горели  свежие, только что из Европы полученные репродукции чудных картин,  толпа разбегалась ручьями, струями, потоками. Лоснились лазурные фонари. Гудели разноцветные голоса.
- Поверьте, наш Петербург опережает вашу Москву… Кшесинская неподражаема, божественна… А Павлова…       
- Позвольте, батенька, позвольте, вы наговариваете, ведь вам не приходилось видеть…
- Ах, эти дивные стихи… На его вечерах творятся самые настоящие безумства… Дамы рыдают, барышни закидывают его цветами… Король поэтов… «По аллее олуненной вы проходите морево»… Все прямо беснуются, когда он…
- Форменные психопатки, милочка… Нет, вы поглядите, какой мерзавец этот мальчишка – стащил с прилавка целую пачку открыток! Ох уж эти праздники..! Уйдем отсюда поскорее…
- Господи, не к Коршу же вы поедете, Василий Африканыч! Немцы, что они понимают! Тощища, каких мало! Вот я вам скажу, есть одно препикантнейшее местечко…
- Кока, давай сюда! Верочка, познакомьтесь – любимец публики и обожатель восточного жанра – Коля Гусляев! Прошу любить…
- Значит, вам нравится танец живота? Но это же так неприлично…
- Отнюдь нет. Я сейчас вам все по науке разложу. Айседора Дункан знаменитая в подметки не годится восточным же…