Майя

Гул стоял в церкви. Народу пришло порядочно, и все знаменитости, все объятые торжественной печалью. Были и студенты – медики, юристы; явились какие-то в шляпах с перьями аффектированные дамы, прикрывавшие лайковыми ладонями скорбные, затуманенные вуалями лилиеобразные лица. Галахова Ася увидела сразу, и от пронзительности этой встречи деться было некуда, не получалось спрятаться и сделать вид, что не замечаешь. Да и как его было не заметить, если вокруг гудело:
«Сигизмунд Ардалионович - учитель Юры, это он открыл Юрочку… Ах, и не говорите, уже готовилась новая подборка стихов во «Вратах»… Теперь выйдет посмертно… Какое ужасное несчастье…  А где же Галахов? Потерять такого  ученика… Как это, должно быть, катастрофично… Да вон он у самого гроба стоит… О, здравствуйте, Борис Николаевич, да, не правда ли… Как, и Бальмонт так высоко оценивал? Да, да, и не говорите… Такой юный… Как там сказано в стихах поэтессы: «Я хочу умереть молодой…» Так то – Мирра Лохвицкая, она достаточно все-таки пожила, а то юный поэт, только, так сказать, вступивший на дорогу жизни…
…Божественно-прекрасные стихи… Я с утра все плачу и плачу…  Представьте, эта жуткая смерть взволновала меня чрезвычайно… Говорят, что лицо его… Очень много пришлось наложить белил… Неужто до сих пор не схватили?… Ах, вот и  Смелицкая… Бедная женщина, сделаться свидетельницей таких ужасов… А хороша… Как, по лепесткам гвоздик? Боже, как все это отвратительно, я не вынесу…»
Как и предсказывала подруга, до Аси никому не было дела, и слава Богу. Вязаный черный шарф, чуть пахнувший шариками нафталина, только-только извлеченный из чемодана на свет, наполовину скрывал лицо. Ася стала понемногу успокаиваться и даже решилась встать поближе к хору. Там уже вовсю бушевала подруга –  в разлетающемся, воронова крыла платье с пелериной, украшенном какой-то серебряной витой брошью, в угольном платке газовом, нежно вспархивающем над ее головой, она была очень эффектна. Стояла Аля строго и скромно с самого краю, но впечатление создавалось бурное, сверкающее и искрящееся. Она понимала, что на нее смотрят и знают, кто она такая. Она не раз признавалась Асе, что ей нравится, когда на нее так смотрят и знают, это будит в  ней «космический восторг», как она говорила.
Заглядевшись на подругу, Ася почувствовала так знакомое ей молниеносное мучение: зависть, что вот Аля и в самом деле живет, и жизнь ее полна и ярка, а она, Ася, все время должна существовать как бы за ширмой, за кулисами, глядеть на мир из неизвестности.
Это чувство падало откуда-то снизу, тяжело ложилось в животе, как гиря, и нужно было немедленно говорить себе: «Как я рада за Алю, что она такая знаменитая, и возвышенная, и талантливая, а у меня все будет, наверняка», чтобы стало полегче, и гиря постепенно растаяла.
Но на этот раз чувство гири не убиралось, верно, потому, что в церкви у открытого гроба стоял Галахов. Ася не могла видеть умершего, но дух тихо вянущих цветов был очень силен, и бледное лицо Галахова, его черный галстук и скульптурная неподвижность бросались в глаза,  и от этого сразу лезли в голову скверные воспоминания про вранье в автомобиле, и делалось страшно, что вдруг он заметит. «Надо будет уйти пораньше, еще до конца, потом скажу Але, что у меня разболелась голова или еще что-нибудь…»
За спиной переговаривались сразу несколько голосов, хотя служба уже давно началась: «И чего креститься сразу всей пятерней? Вон, вон, гляньте на эту, как размашисто чертит… – Раба Твоего – …Не по-православному, так зачем в русскую церковь ходить? Сидела бы дома, дура… Высшее обшшество, ети его в душу…  – Благословен еси, Господи… – А что, покойник из жидов был? Выкрест, что ли?  - Упокой, Го… –  Верное дело, жид пархатый, сука, я тебе говорю… Да, вот она, жизнь человеческая – живешь, кровь играет-кипит, и вдруг кто-то на тебя из подворотни – щелк! И нету тебя вовсе… Шебурша дохлая… Известное дело… Жив не помер, а помер, так погнил…»
Этот наглый комментарий, пробиваясь сквозь потрескивание свечей, голос Али Муромцевой и другие, не такие громкие голоса, и шепот слева и справа, скоро добрался до Асиного сознания. Он просочился в уши и сразу же будто отточенным ножом провел по упругой раковине ушедшего в себя и в монотонные внешние звуки слуха.
«Кто бы это мог быть? Кто в университетской церкви может так говорить обо всем об этом? Здесь же все знают друг друга, студенты, профессора, писатели… Поляков был студентом юридического факультета, так я поняла… Здесь все свои… Откуда же эти злобные голоски? Мерзавцы…» Уже вся пылая от негодования, готовая остановить обидчиков юноши Полякова, чья душа, вероятно, слышала все это непотребство, она обернулась, поглядела в толпу за спиной. Невдалеке от входа происходило какое-то движение. То ли входили, то ли выходили, но вот разобрать, кто и что, в чаду и полумраке нельзя было.
Хор сделался звонче, шепот вокруг отчетливей, словно ушедшие своими гнусными словами вскрыли устрицу уха и в нее хлынуло больше звучащего мира, чем раньше.  
Как только все свершилось и к покрытому парчой гробу нестройно пошли желавшие отдать последнее целование, по толпе покатились разнообразные волны: одни вставали у стен и смотрели скорбно, другие ждали своей очереди, переговариваясь. Плакали мало, но платки носовые кое-где белели. Этими волнами Асю чуть было не занесло к краю гроба и чьим-то пунцовым, сжавшимся от преждевременной гибели  розам. Не глядя по сторонам, она поспешно дернула у щеки мягкое кружево шарфа, и, прикрываясь рукой, будто сдерживаясь, чтобы не заплакать, отошла в сторону. От клироса шли нестройные возгласы. Слышно было, как говорила Аля и как какие-то ее знакомцы скорбно восхищались службой. Подходить туда нельзя было – Галахов мог оказаться возле, услышать, как называют певицу… Вот когда все разъяснится про таинственную Анастасию Муромцеву… Ужас, ужас…