Майя

- Какая ты… Роковая… - Ася все глядела на нее.
- Ах, я тебе про важное, а ты… Впрочем, спасибо. Юрочка всегда мне говорил, что…
- Какой Юрочка? Погоди, Аля, ты знала убитого Полякова?
- Да, и прекрасно. Он был душка, обворожительный мальчик.   Пишут, что его застрелил из ревности какой-то офицер, и как же это все пошло, гадко… Не понимаю, как можно было всерьез влюбиться в такую идиотку…
- Значит, это верно, то, что пишут в газетах?
- Что? Что он погиб из-за Марии Смелицкой?
- А кто это?
- Ну, вот… Я же обещала не болтать зря… И так уж газетчики Бог знает что придумывают… Имени, видишь ли, им велено пока не раскрывать… Ладно, ты теперь и так знаешь. Актриса. Знаменитость.
- А ты ее знаешь?
- Это совсем неважно. Нынче панихида, и я пою. Будет вся Москва. У  Олениной д-Альгейм на вечере меня просят в память о нем спеть шубертовскую «Ave Maria», я ее не люблю, она такая пошлая, но… Ради него, ради Юрочки… И один романс Глиэра. Ах, какой он был чудный, чудный, чудный! Если бы ты знала! Папа очень огорчен. Он говорит, что молодое поколение отравлено декадентскими бреднями, призывает к себе смерть… Потому и умирает рано. Он по-своему прав. Бедный папа, он всегда…
Глаза Алины блестели, и вся она, такая живая, необыкновенная, словно бы танцевала на месте, такая порывистая, легкая, грозовое пламя. Внезапно взмахнув рукавами, она обняла Асю и поцеловала, куда пришлось, а пришлось слегка в воздух, но это было не так уж важно.
- Ты что грустная? А, кстати, куда ты делась там, в Ясной? Мы тебя потеряли.
- Аля, знаешь, как странно?.. Я, когда вошла сюда, подумала про Полякова, вспомнила его стихи…
- А нас, представь, пригласили в дом. Илья Львович оказался большим поклонником папы, и нам предложили чаю. Удивительные люди, подумать обо всех нас в такой-то день… Мы, разумеется, не стали задерживаться, было неловко. Но чай пришелся очень кстати.
- Да…
- Ну, вот. А потом мы на равных правах со всеми, со всем народом прощались.
- Это было великолепно. Столько истинно-христианских чувств у народа, ты знаешь?! Я слышала, как одна баба сказала другой: «Теперь бы деревце над ним посадить. Все порадостней, когда корешками дотянется. Это упокойничку самое милое дело»… Ну, как? Правда, чудно? Мы вернулись уже затемно. А ты?
Не приготовившись к вопросу, Ася прямо взглянула на подругу.      
- Я тоже. Мне нужно тебе сказать…
- Ничего тебе не нужно. Ведь ты, я знаю, побежишь на свои курсы глупые. Впрочем, беги сейчас, только приходи сюда к полудню, а потом еще и похороны. Я обижусь, если не придешь. Ты должна услышать, как мы поем. И на кладбище вместе пойдем.
- Но… ты ведь сказала, будет вся Москва?
- А что тебя так смущает? Ох, уж эти мне провинциалы! Ведь не съедят же они тебя, все эти литераторы и музыканты… Будут Андрей Белый, Брюсов, чуть не все члены Литературно-художественного кружка, папа будет, разумеется… Да, и конечно, самое главное – придет Галахов! Он же был учителем Юрочки, его идолом… Такие известные все лица… Они тебя даже и не заметят, если хочешь знать…
- Я не к тому. Я и не боюсь, просто у меня дела. А вечером меня позвали в одно собрание, там…
- Нет, нет, нет! И думать забудь! Я не прощу, если ты манкируешь. Мы же подруги, Асенька, не забывай. Я просто сама не своя буду, если ты не явишься, больше ни слова тебе не скажу никогда!
Это не было шуткой. Ася знала, как трепетно Аля любила музыку, как важно ей было участие и понимание. Да и кроме всего прочего, что-то мутное и угрожающее темно ощущалось ею в этом разговоре. Будто, не придя на отпевание, она могла лишиться подруги, а этого и помыслить было невозможно.   
Выйдя на резкий, полный солнечной свежести воздух, она прошлась немного, постояла на крыльце, поглядела на шумную, полную смысла жизнь других во дворе университета. На Высшие курсы идти ей не хотелось. Что-то с ними, с этими курсами, было не так. Уж очень маятно и невесело, хотя зачастую и любопытно, и все профессора как на подбор. Верно, это от одиночества и от непривычки к непрестанному учению. Скверно. А ведь стоили они недешево, сто рублей в год, и дяде Ивану Федоровичу эти деньги не даром же доставались… Но идти туда сегодня решительно никакого желания не было.
«Я накину на голову шарф, как Аля. Встану в тень. Мне придется пойти, ведь Александра меня так просила… В сутолоке Галахов меня не разглядит. Но ведь Аля-то будет петь, а после ее все примутся расхваливать, тут-то и всплывет, что я – не она. Что делать? Уж пусть лучше увидят, что я все напридумывала… Как стыдно мне будет… Впрочем, это даже хорошо, я не буду больше мучиться, попрошу прощения у Али, у всех них, скажу, что от усталости ошиблась домом, а потом было уже поздно исправлять сказанное… Но как после этого посмотрит Галахов на меня? Он был учителем Полякова. Вот бы мне такого учителя… Почему я такому великому человеку сказала неправду, причем такую, которую раскрыть-то легче легкого?! Нет, лучше разрубить одним ударом, мне станет легче. А то я все время чего-то боюсь, как преступник какой».
 На полукруглой стене церкви, по правую руку от крыльца,  славянской каменной вязью были красиво выложены слова «Свет Христов просвещает всех». Они как будто что-то прозрачное обещали, что-то сулили умиротворенное и свежее, как майское полуденное небо.  Это уже была лазурь истинная, и по дороге домой, за шарфом, Ася постаралась представить умершего юношу и пожелать ему Света Христова; затем подумала и о себе,  о том, что ждало ее вскоре, и, сама не зная как, принялась у кого-то просить помощи.
- Вот, Авдотья Михайловна, отдайте пожалуйста, эту записку Ване, как только придет он…
- Записку? Эту-то? А что ж ему сказать-то, Настя?
- Да ничего, я все написала.
- Ну, что ж… Записки – это хорошо, это, Настя, правильно. Вы ж оба молодые, самое время вам…
- Так вы отдайте ему, ладно?
И, смущенная немного, Ася захлопнула дверь. Было еще и чуточку смешно: эта неугомонная Авдоша уж и так и сяк намекала на нежные чувства Ванечки, а сам Ванечка – ни гу-гу. Вот теперь привязалась к записке… А в записке этой Ася сообщала, что ждет ее тяжелый день и встретиться с ним, чтобы пойти в кружок, никак не сможет, хотя и жаль, и прочее, и прочее… Самая строгая, приличная записка.
Так, Ване-Баюну она отказала, а ведь и впрямь жалко. Но ей будет не до этого. Ася увидала теплые от рыжих свечей стены, услышала стойкий, паточный дух ладана, с детства ранящий ее. Но память хотела иного, и в ушах раскачивался и плыл полновесный, полночный колокольный звон, и вспоминалось, как  ездили все на Пасху в Ручьи. Крестный ход и ночной воздух, и «ангелы поют на небеси» в ясных, праздничных огоньках были нежностью, затаенным, сдержанным ликованием, чем-то совсем другим, чем просто литургия с «Господи помилуй». На лбу и руках таяли веселые брызги святой воды. Как хорошо было ликовать вместе со всеми, отвечать «Воистину воскресе!», как будто лететь с чудесной, милой, милой сердцу горы…  Наталья Леонидовна говорила ей: «Вот ты и на годик старше стала, деточка, и привел же Господь  на Пасху родиться, не зря Анастасией назвали…» Сколько лет Ася слышала эти слова… А будущей весной кто скажет ей об этом? Кто обнимет радостно, щедро? Откуда донесется речной, водяной ветер, в котором, как в садке, бьются и искрятся вешние, яростные солнечные блики?
Дом на низком холме, сад зацветает, вода под холмом, в сенях брызгается и лопочет самовар, а Дунечка, присев на корточки, караулит его, чтоб не убежал… В старинной девичьей все убрано домоткаными полотенцами, старая Авдеевна, горничная, что-то бойко, задиристо покрикивает в распахнутое окно Федору – он с наемным сторожем, живущим в маленькой пристройке у пруда, несет из сада молодую зелень: легко осыпающиеся ветви яблонь, рябиновые пепельно-изумрудные лозы… И прыгает, прыгает до небес, золотым кренделем свернувшись, вся спружинившись на лету, маленькая рыжая Кукла, которую прислуга кличет еще почему-то и Жучкой, и Чертовкой. За сараем катаются в пыли трое – Шарик белый, Шарик черный и тощий Квазимода, в просторечии называемый «Морда серая».  В комнатах пахнет сахарной, масляной бумагой, изюмом и куличами, икона Божьей Матери вся украшена яркими березовыми ветками… Ждут гостей. В Добром свершилось Воскресенье Господне, и еще родилась Настенька: много Света Христова.