Иван

Я часто думала, что сюжет – вещь неуловимая и дикая, он сыплется сквозь пальцы и не дается слишком ретивому искателю дивных историй. Сюжет лезет из изнутри сам, он бродит и бормочет, похожий на проснувшуюся хризалиду, которой пришло время вылупляться - она мокрая, лезет куда-то, ее крылья напоминают смятую промокашку, покрытую кляксами... Она лезет и знает, что лезть нужно. В этом смысле Иван был похож на сюжет. 
Я думала об этом, когда мы вместе подсчитывали, сколько яиц могут снести сорок несушек за месяц – Иван загорелся идеей открыть в Кайседонии прямо на дому небольшое куриное хозяйство. Потом он сказал, что инкубатор лучше, потому что его не нужно кормить, и грязи не так много. Он склонился над листом бумаги, вычерчивая схему будущего инкубатора, и я подумала, что воля к жизни – вещь не менее непонятная, чем сюжет: кто может подсчитать, сколько у нее путей и какие формы она принимает по дороге? Но тут Иван сказал, что куриные яйца напоминают ему тупоголовых, туго спеленутых младенцев, и что возни с ними не меньше, чем с грудными. Он перечеркнул схему и скомкал лист. Когда-то Иван был женат и жил в Эквадоре с семьей, но не желал вспоминать об этом.
Донья Элена, похоже, не любила Ивана. Точнее, она его жалела, но у колумбийских женщин, в отличие от русских баб, это не одно то же. К тому же она приходилась ему матерью. Ко всему прочему, у нее было еще семеро детей. Иван был средним. А значит, самым глупым. Или самым несчастным.  
Я набрасывала гору на заднем плане и размышляла о доме доньи Элены. У нее всегда были поджаты губы. И намазаны розовой помадой. Ее глаза нежно улыбались, но эти губы меня смущали. Над ее постелью висело огромное распятие. Она принимала визиты каждый день и щедро их отдавала. Иван жил на ее деньги, потому что его воздушные проекты никогда не окупались, даже если, как в случае с бонсаями, он продвигался настолько, чтобы продать пару своих изделий: он полгода назад накупил горшков, натыкал в них растений и долгими вечерами творил в каждом горшке изысканные царства гор, водопадов и садов. Он был весь перепачкан землей, и гости доньи Элены (как правило, это были чада и домочадцы ее сыновей и старшей дочери Аны) обходили его стороной и шушукались в гостиной.
У себя на втором этаже Иван устроил мастерскую - он даже съездил за город и накопал в Андах пестрых камней и папоротников; он купил длинный кожаный фартук. Дон Карлос, толстый муж Аны, весельчак-адвокат, убеждал народ, что Иван записался в масоны. Самое удивительное, было то, что бонсаи Ивана были красивыми. Они были очень японскими и как будто плавали в воздухе. Они были похожи на крошечные сады духа, и хотелось уменьшиться, чтобы посидеть у подножья горы, напоминавшей глиняную чашку с росписью, и послушать, как легко всхлипывает вода в обрамленьи красной глины и сердцевидных камней. Один из них донья Элена поставила на стол в гостиной. Гора Ивана вызывала недоуменное восхищение гостей. Когда они восторгались, было почти слышно, как они думают: "Надо же, такой никчемный, а тоже может хоть что-то. Надо его похвалить." И они хвалили Ивана, правда, потом, когда он уходил, они между собой смеялись и говорили, что братец занялся бабьим делом – украшательством. "Ну, – вздыхала донья Элена, поджимая губы, – по крайней мере, он не бездельничает. А какая красота, вы поглядите!" Все скорбно кивали, и кто-то, забывшись, стряхивал в бонсай пепел, плавно поводя сигаретой. 
Рисуя гору, я представляла себе этот бонсай Ивана в гостиной, и пыталась припомнить очертания его горы. В окне ощущалось Рождество – тусклые огни Боготы вдруг затмевались взблеском далекой иллюминации, изумрудных и оранжевых яблок, опутывавших деревья и торговые центры грузными сетями. "Нет снега, - подумала я, - а в тумане эти огоньки приводят на мысль штормовое море и брезжущий берег, все потому, что нет белого сопровождения." Мне захотелось позвонить Ивану и сказать ему, что я хочу приехать на несколько дней в Кайседонию - побродить с ним по кофеюшникам, посидеть на террасе, на крыше: там он устроил домашнюю обсерваторию. Брат Хайме подарил ему старый телескоп, у которого была одна особенность – он не показывал луну, зато очень ловко умудрялся приближать окна соседей и их не слишком-то завлекательную жизнь. Мы с Иваном изучили окна аптекаря и грузной старушки Ноэми, большой приятельницы доньи Элены, с помпой навещавшей ее по четвергам.
Оставалось еще одно, очень важное окно – даже не окно, а целый застекленный этаж невысокого белого дома: там иногда ходила светлая тень какой-то женщины, сквозь редкие, сквозные занавеси мы углядели край стола и ее быстрые руки; они что-то лепили или месили: может быть, тесто или замазку для рамы. Иван наводил телескоп на ее обиталище, потом, чтобы я не подумала чего, быстро перескакивал на пальмовые кроны на площади – они мотались под ночным ветром и шуршали так, что было слышно даже на нашей крыше. 
В этом году, в январе, Ивану исполнялось сорок три. Когда-то, когда он еще учился в Барселоне на физика, он любил конструировать всякие безумные приборы, вроде утюга на колесиках, который гладил сам (все время одно и тоже место) или водяной пепельницы, гасящей окурки тонкой нитяной струей, вибрирующей, стоило только нажать скрытую кнопку. Теперь Иван не придумывал никаких таких замысловатых штук, но телескоп его радовал. Я думаю, глядя в стеклышко, он видел уже не окна соседей и не пальмы, а что-нибудь третье: балкон в Барселоне или влажную землю в горах после дождя, я не знаю.
Зато я знала, что он не спит до двух, но боялась побеспокоить звонком донью Элену - она вставала к ранней мессе и ее не стоило будить. Тем более, что Иван сам пригласить меня не мог – он, как известно, не имел права голоса в доме. И все-таки я позвонила. Иван действительно не спал. Он, наверно, курил в гостиной, он всегда там сидел по ночам - пил остывший кофе, читал – все тихо-тихо, чтобы не тревожить донью Элену и Эулалию. Это было бесполезно: донья Элена по утрам жаловалась на него своей домработнице, днем она жаловалась дочери Ане, а вечером кому-нибудь из гостей. "Опять прокурил все насквозь, - говорила она громким шепотом, кивая в сторону Ивановой комнаты, - завел привычку по ночам дымить, от безделья, делать-то нечего".