Одигитрия

– Что советовала? Она же меня не знает… –  Шершавые у него щеки, жесткие, а все равно гладить хочется, хочется прощенья просить за тот, ночной, грубый разговор про разбойников. 
– А что с того? Она у меня баба-фараонка, сквозь воду всякое видит. 
– Почему фараонка? Она у тебя что – замужем за городовым была? 
– Вот те раз! Скажешь тоже! Нет, это не фараоны-городовые  – те были скверный народ, грубый… Фараонками по деревням зовут тех, кто… Ну, кто вроде как талан особый имеет – в воде всякое разное прозревать. Про Дорофею, бабку мою, еще и не то говорили – что она вроде как не совсем баба, а плавунец-нелюдь, навроде русалки. Это будто они по ночам в реках плещутся, а как выходят  – могут человека крещеного заморочить: в лохань воды плеснут, и давай про него врать небылицы… 
– Потому Игнутовский дед и говорил, что кто-то там лжет, как вода?
 – Дед? А шут его разберет, что он говорил-то… Но Дорофея – она хитрющая баба: многим судьбу сказала, не соврала ни вот настолечко! Я уж давно ее не видал…         
– А тебе она тоже сказала судьбу? 
– Что вы там секретничаете? – сказал Степа, очнувшись перед затухшим костром. – Нам идти надо, утро уже. Да только в какую сторону, а, Емеля? А небо не очень-то и осеннее… Вон звезды какие…Чудно. Однако светает – будь здоров. Вот бы компас…
– Я тут и без компаса управлюсь, –  бодро ответил тот подымаясь. – Я эти места еще с вечера узнал: тут вырубки неподалеку да большак, Лежневкой зовется. Вон, глянь, где сухие елки торчат и сосны сплошняком. Это уж точный признак – вырублено там. Нам бы до Лежневки добраться, а по ней – до сельца небольшого. Есть тут одно, Никола Топор по имени. Оттуда до Муравьища – раз шагнуть.    
До просеки, и точно, было рукой подать. Рубили да жгли здесь когда-то от души, то и дело обгорелые пни кругом раскидывали обрубки и метелки сухих ветвей, цеплявшиеся за одежду, не дающие проходу. Мелкие, негустые сосны, похожие на карликовый волшебный лес, едва доходили до пояса. Тягуче пахло смирившейся с вечной жизнью хвоей, иссохшими останками ольшаника. В яминах кашей был навален мятый снег, птиц было не слышно. 
Вплоть до неба просека расширялась, виднелись на краю вырубок кривоватые, уходящие в туман ели, кое-где блеклые березы. 
– Неприятное место, –  сказал Степка, перекусывая ржавую травинку. – Что-то в нем есть лишнее…        
– Ну, чего там, –  нарочито бодро откликнулся названый его брат, шедший впереди. – Место как место. Вот дойдем до тех сосенок, все легче станет на душе!                        
– А мне кажется – я это уже видела раньше, –  и Лялька остановилась и оглядела пупырчатый черный пень с веткой-рукой, вросший в мерзлую землю. – Вот, например, этот пень. Очень похоже. И туман вдали.  Под землей мы такого не встречали, значит, где-нибудь здесь, наверху я видела…
– Ерунда, все эти воспоминания души, –  сказал Степка у нее за спиной. – Тоже мне, Платонов пир… Но вот тоску здешнюю действительно хочется разогнать… –  И завопил петушиным голосом: «К черту грусть!»  
Лялька так и подпрыгнула от неожиданности. Емеля вздрогнул и встал. Крик пронесся по просеке, ударился о дальние стволы, и тут же кто-то рядом гулко и многопризрачно спросил: «К черту?» И сам себе ответил: «Пусть…  Пусть… »  
Голос был не Степин, измененный, полый. Это эхо вернуло целиком выкликнутые слова и поместило их вокруг странников. 
 – Вот это эхо! Ничего себе… – попытался оправдаться злополучный рассеиватель туманов. – Я никогда такого не встречал…
Встревоженный Емеля обернулся к нему.  
 – Что глотку-то дерешь! Здесь у нас места не таковские, чтобы драть. Мне Дорофея говорила. Мало тебе, Степан, видно досталось под землей, что ты здесь гоголем ходишь!  
 – Подумаешь тоже! – огрызнулся смущенный немного братец. –  Я просто шутил. Кого нам здесь-то бояться?
– У нас есть Одигитрия, –  Лялька поправила на плече мешок с поклажей. – Она нас защитит. Это же твое, Емеля, материнское благословение, ты сам говорил, что с ним ты ничего не боишься. Пошли отсюда поскорее. Только ты, Степка, больше не ори… 

За малопривлекательной просекой открылась белесая длинная дорога. Поначалу почудилось, что так вот гладко укрыл ее неожиданно выпавший снег, но ничуть не бывало – сквозистый подмерзший песок тяжелой рекой лежал посреди чернеющих с обеих сторон елей и негустой ольхи. Кое-где вдали они раздвигались и квадратами обнажались сиротливые вырубки вдоль Лежневки – все больше по правую руку. До Николы Топора путь был, судя по всему, неблизкий. Утро белело весеннее, небо прямо-таки ошалело: поднялось, разыгралось.
Вся спина у Ляльки горела, даже сквозь ткань пальто ощущался этот непрестанный жар. Лялька шла за Емелей и думала, откуда его Дорофея (это надо же – такое имя дремучее!) знала про то, что с ними будет, и кому назначено нести Одигитрию. Впрочем, все это Емелины выдумки. 
Темный народ – сколько их просвещали, библиотеки строили, книжки распространяли, а они вечно свое: лубок и во тьму веков уходящее безумие. Это же надо – баба-фараонка, людей топит и судьбу им предсказывает… Ах, бедный, бедный, это он после грибных нетей не в себе… Эха испугался… После всего, что с ними было, – эха вздумал бояться! А дорога все стучит под ногами, не кончается, и вырубки выскакивают вдоль нее – одинаковые, ровно проделанные в гуще сосен и елей, уходящие неведомо куда.
Ближе к полудню все это стало надоедать. И голод замучил.    
Налево – лес неизменный, серо-синий, с яркими всполохами сосен, направо – вырубки. И что это за однообразие такое, Бог его знает. 
– Где же твой Никола Топор? Сколько, ты сказал, нужно пройти? 
Прошли еще несколько верст. Ноги болели, от усталости стало казаться, что идешь по тетрадному листу, расчерченному клеткой. Белое внизу тянется и длится. Линия полей – раз, одинаковые просветы вырубок вдоль – два, три, четыре. И тут Емеля встал посреди Лежневки: 
– И как я раньше не понял, истинно затмение нашло! А все память проклятая! 
–  Да что случилось?     
– Да вот я же и говорю – Пойди туда, не знаю, куда… Память, черт, подвела. Дезинформировала, проклятая.  Сколько лет уж я здесь не бывал! Что-то здесь не так… 
– Мы не туда идем? – спросила Лялька безучастно. В сущности, какая разница, куда идти, если лист пустой и никак не кончается? И пар изо рта, и синяя скважина вдали…  
– Дорога эта, –  гавкнул Емеля, – она ж пустая, дьявол, мертвая! Хоть бы кто, хоть бы кобыла какая по ней пробежала за день, про моторы уж и говорить не буду! Нет здесь ни души, а ведь чуть не шесть часов по ней шлепаем, пропасти на нее нету! 
Это нехитрое наблюдение вдруг совершенно преобразило постылую действительность. Ведь и впрямь не может быть, чтобы на такой вот широкой, могучей, вдаль струящейся дороге не встретить ни одного путника! А мужики из окрестных деревень? А солдаты и даже всякая шантрапа, они-то куда подевались? И где здесь вообще окрестные деревни? Почему ни звука не доносится ни с неба, ни с земли? Ведь должна же быть рядом хоть какая-то жизнь? Почему раньше это в голову не пришло – шли, как механические куклы, о чем-то вскользь говорили, есть хотели, эха боялись…
– Эта безумная Лежневка сама, как эхо, –  внезапно сказала она, чувствуя, что «слово найдено», и мелкий узор странного дня во мгновение ока сделался выпуклым и внятным. – Помните, Степка закричал там на вырубке: «К черту грусть!» А оно вместо «грусть» сказало «пусть»… Мол, пусть катятся к черту. Отправило нас на его дорогу.  
– Это ничего не значит, – подал голос все еще немного сконфуженный Степа. –  Хотя, знаешь, ты права все же: эхо-то не крикнуло, как я: «дескать, баста»! Оно тогда спросило: «К черту?» и само себе ответило: «Пусть». Действительно…  
– Не могут же вырубки тянуться без конца, –  сказала она. – Здесь что-то не так. И может, Никола Топор – это никакая не деревня? 
Емеля плюхнулся на обочину, стал закуривать. Воздух над ним был свеж и пуст. Он принюхивался озабоченно – Лялька подумала: как одичавший кот. Его заросшее лицо выражало крайнее и злое недоумение.

Оглавление ПоказатьСкрыть