Одигитрия
На земле
Ангелы-хранители,
Крылья в серебре,
Сколько вы увидели,
Узнали на земле?
Ангелы-ревнители
Смертного добра,
Сторожите, спите ли
Дни и вечера?
Очи не смыкаете,
Свечечку держа,
Крылья не вздымаете –
Тяжко сторожам.
В лесу, в самой чащобе, сидели они посреди ночной глухомани, измученные хлесткими ветвями в лицо, бочагами, налитыми стылой водой, поседелыми полянами, вязкой глиной под ногами.
Костер шипел и плевался. Хворост, набранный Емелей и Степкой, оказался не таким уж сухим, долго не желал разгораться, гас. Какой был день недели, что за месяц на дворе? Ну, конечно, конец ноября или начало декабря.
Только пахнет в лесу как-то странно: водой и истончившимся льдом. Но, может, они просто забыли, как пахнет в лесу в ноябре? Все осело, и снега много, но он местами клеклый. А небо за последнее время вроде поднялось.
Красный от костра Степа нагнулся, поболтал веткой в рассвирепевшем, наконец, сиплом пламени, пробормотал:
– Когда созовут Учредительное собрание, вся эта сволочь большевистская, все эти солдаты Мураловы и Ульяновы, исчезнут, как мыльный пузырь… А что если его созвали уже, а мы ничего не знаем…
Лялька взглянула на брата с изумлением: никогда не угадаешь, что у него в голове… Москва давно исчезла, как будто и не было ее, только что выбрались они, один Бог знает откуда, а он сидит и размышляет тут о политике!
– Ты бы лучше подумал, как нам выбраться отсюда, – сказала она сурово, прислушиваясь к Емелиным шагам. Он где-то рядом ходил, наламывал сухостой для костра.
– Ну и глупо, – упрекнул ее Степа внушительно. – Ты ничего понимать не хочешь. Учредительное собрание куда важнее, чем…
Но она уж больше не слушала. Медвежий ковш – земной, мелкий, безмолвный – лежал над ними, накренившись. К этому она никак не могла привыкнуть: к земле, к ее глине, ее небу и воде. Неужели братья-разбойники ничего уже не помнят? Или не хотят помнить?
Ведь еще недавно выходили они из дубовых дверей и падали в никуда – в закатный водоворот. Несло их, как лодку несут волны, но страшно не было – только душа играла и всплескивала напоследок и под ногами, в неизвестном зеркале, отраженной чередой зажигались холмы. Все кругом алело, неслось, взметывалось и падало.
Гнедые, тугие волны внизу вдруг стали переворачиваться, мельчать, утекать куда-то… То ли болотистые долины под ними пошли, то ли овраги… Дух захватывало, и рассветная радость медленно тускнела внизу, и цвета становились тинистыми, грязными… Ветер стал тянуть их вниз, сетью…
Но не успели выйти на свет Божий, сразу все подернулось туманом: и заря, и печь, и меды, и возвращение сквозь бурливые водовороты! Всего только день они в незнакомом лесу, и знают, что идти нужно на север, и холодно… А ведь вот: все забыли эти голубчики! Впрочем, недовольная Лялька зря ругала про себя братьев: она и сама порой то ли верила, то ли нет, что все это было с ними. Исподволь вглядывалась в лица спутников: что они думают, о чем помнят? Ничего прочесть в них было нельзя. Степа – не меняется, вечно со своими идиотскими фанабериями, а Емеля и вообще ошалел – его словно подменили!
Только костер разожгли, он подсел поближе к Ляльке, и – как ни в чем не бывало! – заговорил бойко, легко и все норовил притронуться к ней – к коленям, к плечу. Оживление суетливое в нем сквозило, непривычное. То он сучья в костре подправит, то посетует, что вода в ручье неподалеку нечиста, из горсти не напьешься – варить ее, дуру, надо. То вдруг встанет, пройдется возле огня, будто ноги размять, и все болтает, остановиться не может…
Что-то болезненное в нем чудится Ляльке: следит она за ним исподтишка, а Степка – как всегда, ничего не замечает.
– Мы вот в Поветлужье как дойдем, сразу нам вольнее станет, – говорит Емеля ликующе. – Там края заповедные, нехоженые, горы да река Ветлуга… И никакой этой шантрапы красной нету, и беглых никого, и солдат этих вонючих не сыщешь днем с огнем. Пустыня, сердце млеет, по правому берегу все сосны, ветлы да холмы… А как на место придем…
Степа слушает его, как слушают птицу Сирин. Или там, может, Гамаюна какого-нибудь, их разве всех упомнишь! Лялька раздражается, молчит.
– Место это глухое, возле Лялиной горы, так она называется, не вру, честное слово… – говорит дальше Емеля, трогая соседку за колено. – Был когда-то у Разина друг закадычный, жестокий атаман, Лялей прозвали…
– Красивый, конечно? Герой? – интересуется Лялька, поймавшаяся на чудесное совпадение имен, как карась на крючок.
– Страхолюдны-ый! – отвечает забывший о всякой галантности Лялькин любовник. – Ростом что твой дуб, морда лопатой да еще кривой на один глаз…
– Очень мило, – отвечает она сухо, отодвигаясь от него подальше.
– И что же этот Ляля? – спрашивает Степа, захваченный легендой.
– Что? Да так: жил себе да поживал, кого побогаче грабил да резал, а голытьбу с миром отпускал…
– Настоящий был большевик, вроде товарища Жигайлы. Ненавистник буржуазии и дворянского отродья… Я вижу, у тебя, Емеля, большая склонность к таким людям. Недаром ты в Московский Совет проник без труда, прямо к этому гнусному Ногину!
– Что ты такое говоришь, этот Ляля жил в семнадцатом веке, а не сейчас, ведь правда, Емеля?
Тот выбрал из кучи веток, которые посуше, зашвырнул в затрещавшее пламя.
– В каком-таком веке, сказать не берусь, но было. Взял как-то этот Ляля приступом монастырь, где много золота монахи в подвалах держали…
– Ну вот, уже и монастырь объявился! Может, Емеля, ты это про нас?
– Что ты, как пес цепной, на всех кидаешься? Продолжай, Емеля, не слушай…
– Взял он, значит, монастырь, насельников перебил-переказнил, спустился в подвалы каменные, отомкнул запоры железные, все богатства, как есть, к рукам прибрал и в бочку кедровую просмоленную законопатил. Крепкую цепь к ней привязал и всю эту бочку зараз – ка-ак шваркнет в реку с колокольни! Только плеск пошел!
– Идиотский поступок. Все эти ваши разбойники были отпетыми... Даже слово не подберу. Зачем же он приступом монастырь тогда брал, если все сокровища к чертовой матери утопил?
Смотрит Лялька: помнит он или не помнит? Ведь совсем недавно она вот также могла оставить заветную икону, положить ее в воду, как этот глупый Ляля свои сокровища! Но она поступила по-благородному: никого не предала – отказалась!