Одигитрия

За рекой


Выбелил северный месяц дорогу,
Вызорил избы, леса, родники,
Бездны и церкви, и город Мологу
Над рукавом затонувшей реки.

Кто это плачет, земля дорогая,
Чьи это слезы текут, говоря,
Чьи это волосы я обнимаю,
Чьи это клады в оврагах горят?

Выболит влажная тяжесть сиротства,
Если сквозь бездны готово жилье,
Если тебя окликает и бьется
Дом твой угаданный – сердце мое.

Здесь звучали слова, жила полная смысла речь. И вдруг – ее не стало. Точнее, она продолжает течь где-то внутри, а здесь… 
Нет больше ни башни, ни потоков, ни струй.
Исчезли, как не были, все праздничные звуки.
Лялька помнила, что занавес вдруг сделался гуще, погас, поплотнел на глазах. Вот, шершавый и тускло-серый, словно отрез сукна, он распластался у них под ногами, и они увидели, что стоят, как стояли, но не на плоту, а на песчаном низком берегу, и прямо перед ними лежит река. 
- Ты не веришь, – сказала она Степе.
-  Нет, – сказал он. – А ты?
-  Я знала про это, – сказала она. – Я давно знаю.
-  Откуда? От него? Он тебе говорил?
-  Нет, не он… Откуда мы все это знали? Ну, то, о чем с водой говорили? Мы как будто это всегда знали, только где-то на большой глубине… 
- Правда. Я тоже как будто сам в себе раньше знал про то, что они из Полдневицы ушли искать людей и про нас с тобой. Я верю воде.
- Но ЭТОМУ про него ты не веришь, – сказала она. 
- Я не могу верить. 
- Поэтому ты за ним и идешь? 
- Поэтому. А ты?
- Потому что… Я уже говорила там... Мне… жалко его, что ли. И тебя. Тебя очень. 
- Он спит.
- Да. 
- И плот… Плота нет больше. 
- Да. 
- Мы сами выбрали за ним идти.
- Да. - Ты боишься? 
- Нет. Да. Степа…
- Что?
- Я хотела Дорофее сказать. Но я сначала боялась, а потом отчего-то забыла… Не знаю, как так вышло. 
- Что?
-  Степа, я… У меня будет ребенок. 
- Ты..?
- Да, и я, и он. Еще и поэтому не могу.
- Ты его поэтому не можешь бросить? 
- Да. Он ничего не знает. И я не знаю, что с нами теперь будет.
- Холодно, – сказал он. – Надо костер развести. 

На самом деле было тепло и поспешно светало, и солнце одно дрожало над пустыней берега. Других солнц не стало и в помине, они закатились, или просто теперь их нельзя было увидеть с земли. 
Это и впрямь оказалась река Ветлуга…
Солнце быстро разгоралось, накалялось, своим жаром расчищая небо. Возиться с костром в такую погоду – дело глупое и ненужное, но Степа не мог сидеть сложа руки, да и сготовить поесть надо было. Он хотел забыть то, что слышал от Дорофеи, и то, что слышал от сестры – просто потому, что душа его не была готова к этому и не знала, какие чувства нужно испытывать. Сказать Ляльке: «Поздравляю» – как обычно, он слышал, говорят в таких случаях, –  язык не поворачивался, ведь больше всего это было бы похоже сейчас на насмешку, даже на издевку. А что еще придумать, он не знал и смущался. О том же, что он услышал от Дорофеи-воды, он боялся думать, но все же думал... 
…Тогда на площади он дрался за Одигитрию, потому что Емелина мать умирая, благословила ею своего сына, названого брата Степы. Он отбивал у разбойников благословение, отвоевывал любовь и закон. Если бы не покойный товарищ Янжул-Галахов, Степу бы растерзали в клочки. А так – только легкая боль с правой стороны лба. Счастливо отделался. 
И Емеля благодарил его и прыгал от восторга – он был действительно рад! Он был счастлив! Это его икона… 
Неожиданно Степа поймал себя на том, что повторяет из Канта эти общеизвестные слова про «звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас». До чего же это речение казалось ему напыщенным и педантским когда-то в гимназии, в незапамятные времена! Но теперь он не мог думать другими словами. 
Он знал – то, что он спасал для Емели и для них для всех, было странно похоже на эти слова, да что говорить, – было тождественно им.
Он с шумом и хрустом вывалил колючую и разношерстную кучу хвороста на землю за высокой ольхой и мельком поглядел на Ляльку. Она сидела на песке, вся съежившись, прижимая к груди мешок с Одигитрией, как будто хотела спастись, защититься, уйти в икону. А через десять шагов от нее, возле мешков с провизией и инструментами, раскинувшись, валялся заросший, лохматый Емеля. И оттого, что его грудь почти не поднималась, и дыхания не было слышно, но главным образом еще и оттого, что эти двое были разделены всем берегом и не сидели вместе, как обычно, Степе вдруг показалось, что Емеля убит. 
И этот беззвучный берег, и лежащий Емеля, и горюющая фигура сестры в отдаленьи вдруг сделались на миг совершенно и законченно ужасны, противоестественны, будто кто-то кого-то убил. И самое страшное в этом было то, что Степа никак не мог вспомнить – кто кого.

Оглавление ПоказатьСкрыть