Одигитрия

Трехсоставная подпись выглядела безумно, что означает первое имя – Лялька вообще не знала. Наверное, тоже одна из его отвратительных личин. И последние слова в виде вопроса… Ну, это, верно, просто описка. Янжул умер. В это верилось плохо. Это было просто невероятно. 
Она проглотила письмо и теперь сидела, огорошенная прочитанным. Сквозь наползшую вдруг в глаза дремоту маячили бесформенные слова. «Как решил. Будет. Страшно. Она решила.  Пусть будет…». 
Она вскинулась и огляделась кругом, чтобы уяснить, правильно ли поняла письмо. 
Щуря острые глаза, слуга Янжула наблюдал за ней через пламя. Он встал, взял свой мешок и, не промолвив ни звука, извлек из него еще что-то. Это что-то показалось ей очень большим и ярким. Земля и воздух поляны потеплели. Безымянный слуга Янжула развернул кусок алого бархата, выглядевший дико на фоне его заскорузлой шинели, подошел к ней и к спящему мальчику и, стоя над ним, протянул Ляльке икону. Вышло так, словно он хотел лежащего этою иконой благословить… 
Испустивши птичий крик, Емеля кинулся к ним и выхватил икону. Весь правый угол ее был оббит, и золото там облупилось. Трещина глубоко пронизала  дерево.
Никаких слов посланный Янжула добавлять к сказанному не стал. Он отступил в тень кустов прежде, чем они смогли прийти в себя, и пропал. Поблизости прохрустел сухостой, прошуршали листья. Звать его и просить дополнительных объяснений не имело смысла. Откуда-то пустой воздух доставил им рокот большого мотора, похожий на привычные слуху взревывания революционного грузовика, и все стихло насовсем. 

Все получилось так, как предсказал исчезнувший слуга Янжула. 
Степа очнулся очень грязный и бодрый через полчаса после исчезновения фальшивого Пичущинского. Оживившийся Емеля, прихрамывая, сделал два круга в обнимку с иконой. Он первый заметил пробуждение брата. Лялька же, сидевшая возле Степы, гладившая незаметно его жесткие лисьи кудри, вспоминала свой недавний сон в церкви и так ушла в себя, что испугалась даже, когда воскресший Степа застенчиво шмыгнул носом. 
Он был голоден, как здоровый, он был говорлив, он был счастлив. Он трогал лиловый синячище на лбу и убеждал всех,
что это «ничего». Янжула он называл молодцом и героем, рассказывал, как тот «не сдрейфил», когда в него попала пуля, и честно отказался от иконы в пользу Степы. Как напутствуемый им Степа побежал сломя голову и врезался в толпу, и пытался их всех «урезонить», чтобы икону ему отдали. 
Здесь Степина повесть сбивалась на «все как будто туманом заволокло» и «не помню я», но он поднатужился и рассказал, как кричал народу про матушкино благословение и умолял, и как народ собирался икону рубить и попа, что служил пасхальную заутреню, – заодно с нею. Как, откуда ни возьмись, на них налетел другой народ – по Степиным словам, такой же страшный, как и тот, первый, и принялся икону отбивать. Степа пытался действовать хитро – впрочем, какую именно тактику он применял, наотрез отказался он говорить. Про выстрелы, истошные вопли и беготню по площади, про мягкие тела под ногами Степа помнил смутно. Он только смог поведать, что в тот момент, когда некий ражий детина с размаху огрел его, Степу, по голове (чем именно – Степа не успел понять), над этой самой пропащей головой загрохотал мотор, и грузовик врезался в толпу, сминая людей. 
Дерущихся за икону разнесло в разные стороны, и, кажется даже, они эту самую икону шваркнули об мостовую. Здесь Степа честно сообщил завороженным слушателям, что многое он, судя по всему, присочиняет, потому что невозможно помнить такие события, когда тебя по лбу огревают со всей силы. 
Лялька, не скрываясь, шмыгала носом. Она сказала, что Степа и до удара был совсем как сумасшедший, так что удивляться нечему: распропоследний дурак умнее его в сто раз. Она вытащила канунничек с медом из мешка и смотрела, как Степа ест. 
Емеля, сидящий уже давно у костра со своей ненаглядной иконой, наконец решился спрятать ее в мешок и задумал тоже потрапезовать. Он сказал Степе, что никакой раны «вот ни на столечки» не чувствует, так ему хорошо. Раньше чувствовал, а теперь вот нет. И что спасибо Степану, милу-другу, в ножки ему следует поклониться: это он, значит, Емеле, брату своему, такое счастье принес. Степа зажмурился и сделал большой-пребольшой глоток из кувшинчика.
Потом они жарили хлеб на костре, уминали его за обе щеки, глядели друг на друга и говорили. Лялька прочитала им вслух письмо Янжула. Попытались его обсудить, но все свелось к тому, что «вот ведь как ловко у нас все получилось».
Правда, Емеля высказался, что мол, как чудно: откуда Янжул знал, сын он Макровьичу или нет. И что, значит, вот почему Макровьич так всколыхнулся, когда Емеля с горя да в бреду брякнул ему истинное имя своей матушки  – значит, оно действительно было ему хорошо знакомо. А то он, Емеля, толком и не разобрался, что к чему. Понял только, что поначалу Макровьич почему-то поверил, а потом его Здухач сбил. 
Да что воду в ступе толочь: много гнусности всяческой приключилось, чего уж там! Это все уж быльем поросло или порастет скоро, и нечего теперь из пустого в порожнее переливать. 
О том, что сам Емеля из-за всего этого чуть было не порос быльем, он не удосужился вспомнить.  Он был доволен. Он был счастлив.
Про убитого Емелиного отца и Лялькиного мужа больше не говорили.
Потом Емеля и Лялька рассказывали Степе про женщину, имени которой они так и не узнали, а Степа им про то, что Здухач – благородный человек. Он очень огорчился, когда узнал, что тот умер. Он сказал, что Здухач спас икону для него, для Степы, и для них для всех. Судя по всему, он спас и самого Степу. И поэтому не имеет значения, Здухач он или Янжул. Пусть даже и Галахин, все равно он – молодчага. 
Потом они много говорили про то, как спаслись. Шутили. Много смеялись. Все время подбрасывали в огонь еловые иголки, слушали, как те стреляют в костре, и смеялись.
Разговор был искрометен, не умолкал ни на минуту, все трое блистали остроумием и обаянием, и много всего значительного было сказано, но, как ни старалась Лялька, она потом так и не смогла вспомнить ничего важного. Вообще ничего.  

Оглавление ПоказатьСкрыть