Одигитрия

Оказывается, когда Емеля бросился на него с ножом, Степа сперва испугался до смерти, но потом…
- Ты знаешь, я к нему пригляделся: а из-под личины этой, из под хари – такое изможденное что-то, обтянутое, череп проглядывает, как будто вообще не он… Серый-серый, глаза водянистые, смотрят сквозь меня…  И нож мой в руке. И все бормочет, одно и то же твердит… Наклонился ко мне и веревки на ногах одним ударом – как вспорет! Я было обрадовался, честное слово, я думал – его отпустило, и меня он отпустит, ведь все же – человек он. Да только – нет, он ноги мне освободил, а за другую веревку, которая вокруг пояса обкручена была, схватил и тащит вниз… Я за ним спотыкаюсь, а он меня как барана на аркане тянет, смех и грех… Так и идем. 
Я знаю, он сильный, а тут, я чувствую – что-то чудное делается: он сам идет-спотыкается. Оседает  книзу, и все говорит, говорит…
- Что ж он тебе говорил?
- Да я многого не расслышал. У меня в ушах – как вата, и звон – вот как осы жужжат. Но он меня уговаривал с ним идти. Говорил, что с тобой уже все кончено, что мы с ним вместе должны идти, так у нас с ним на роду написано, что я его брат, и он мне – брат названый, что за него я в огонь и в воду пойду, я клятву давал… 
-  Хорош брат.  Да, а ведь медальон-то твой он бросил.
- Я тогда не знал. Не заметил. Вижу. Вот и цепочка порвана. Да это и неважно уже было. То есть, еще немножечко важно, но… Я так долго его за человека считал, я его прямо как брата… честно любил. Даже как отца любил чуть-чуть, потому что с папой… Ты знаешь. Все ему готов был отдать, только чтобы вместе… Золотой, серебряный… А тут… И мы тащимся по берегу, и  я как будто, знаешь, одурел от всего, бреду, как военнопленный, ничего сообразить не могу. А он тянет и тянет, и наган достал, и прямо как одержимый шпарит – про то, как мы теперь с ним вдоль берега уйдем, что он там село какое-то небедное знает, где разжиться харчами можно, что там и потягать можно еще, вроде как – украсть… И что у него наган есть. И нож. И что жаль, что топор в срубе он оставил, и что он тебя губить не хотел, вот и под землю пускать не хотел –  это же правда: ты помнишь, как он на тебя кинулся, когда ты затеяла вперед всех лезть с  иконой… Это он еще тогда не мог решиться… Нет, неправда. Потом ведь он решился, как с самого начала и хотел. Он сказал: ничего не попишешь – сестра твоя пропала да Божья Матерь.
- Ох какой бред… А ты?
- А я его тут возьми да спроси: «Как же икону бросить? Ты же ее любил, это ж матушки твоей благословение?» Я спрашиваю, а сам думаю: вдруг, на мое счастье, он в своем безумии пожалеет Одигитрии и решит вернуться. А там, в срубе – ты. И, может, еще не поздно… Я, знаешь, вырваться бы мог, если бы руки не были связаны… 
- Боже мой. Степка ты Степка… Досказывай поскорее. 
- Ну и вот. А он буркнул: «Нам она теперь незачем». Я что-то еще пытаюсь, а он меня не слушает, волочит, я спотыкаюсь, ноги не держат… Как-то… безобразно это, когда тебя на веревке, как скотину, ведут. И он мне все говорит, говорит – про Николая, про то, что он не случайно к нам в Волчки попал, а с расчетом…  
- С расчетом? – перебила его Лялька, изумившись несказанно. – Какой же тут расчет? 
- Да я слушать уже не мог. Постой… Вроде бы он искал Николая Макровьевича, ну, отца своего, и с умыслом пришел в Волчки, чтобы разузнать про него… Он вызнал, что ты за ним замужем, и пришел. Решил, что вы там живете. Давно отыскать хотел. Уж убить намылился или что, не знаю, но только не сентиментальничать, это уж точно. А нам невесть что плел… 
- Значит, в Кострому он шел к Николаю, – откликнулась сестра задумчиво.
- Кто его знает… Я, честное слово, мало что расслышал. Да я и упал вдобавок. Совсем.
- Упал?
- Ну да. Ноги подкосились, и я как грохнусь… Больно. И он ко мне нагибается, почти вплотную, так звери обнюхивают, и наганом своим тычет в подбородок, в щеку… Ух, он и холодный… И не страшно это, а  мерзко, знаешь. И я говорю – нет, никуда я с тобой не пойду. Отпусти меня.
И тут я вижу – это не он, вернее, как бы тебе объяснить, – это он, но тот, другой, из Отрочь монастыря, когда морок он навел… сам на себя. 
- Князь Еленский?   
- И он тоже, и товарищ Жигайло, помнишь? И красноармеец Елдыбин, и…
- И комиссар, и Николай, и те, кто на площади, и даже тот… Галахов, немного. Я понимаю. 
- Да, да, именно так! Как ты верно сказала! Да, и Здух… Галахов тоже. Но все это – бледное, рыхлое, точно скверная фотография… Клубится. Хилое какое-то. Как будто еще час – и оно рассыплется…
-  Земля… Степа, морок тот в Отрочи, помнишь? Рассыпали могильную землю, чтобы он превратился.
- Да, и мне это пришло в голову. Тогда, под землей, крылатый всадник Емелю назвал земляным… Помнишь? Он мне у озера еще сказал, что… Про Одигитрию. Он просил… Да ты ведь все знаешь теперь?
- Да. 
- Ты знаешь. Я знал, что ты знаешь. А сейчас… Подтвердилось. Все. И с Емелей. Я хотел быть с ним вместе, я хотел… быть, как он. Я думал, он брат, он брат! Я не мог его оставить! Я хотел вернуться в деревню с ним. Найти клад и вернуться! Домой его привести. Чтобы все вместе… вернулись. Но он – не брат. Он… я не знаю, что. Он – клубень или корень… 
- Его больше нет, – сказала Лялька, помолчав. – Я знаю, он умер. Я чувствую. Его как бы никогда не было.
- Нет, он был. Он… Емеля… очень даже был. Поэтому мы здесь, – пробормотал Степа. – Хотя ты права – в каком-то смысле, если нас СОВСЕМ вычесть, из него вычесть, выходит, что его… все время как бы не было.
- Я знаю, я знаю. И мне его так… жалко, жалко до смерти было раньше. Как будто он мое сердце ел…  Как будто мы любим друг друга и нас разлучают в тюрьме, друг от друга уводят. И у нас одно сердце на двоих… Мое сердце. Я тоже тогда хотела быть вместе. Чтобы он смог быть вместе. Но он не мог. Потому что у него сердца – нету. Никакого. Ни железного, ни  серебряного, ни золотого. Одна земля. Черепки. Ты говоришь, клубень, корень… Тебе страшно было, когда он клубился?
- Не знаю. Мне… Мне было это уже не так важно. Я просто знал, что я говорю. Я знал, что я не хочу с ним никуда идти, что я хочу вернуться и найти тебя. И я… мне вдруг даже показалось забавным, что он так уверен – я могу тебя бросить вот так, запросто, и уйти с ним. 
-  И что же?
- Он рыкнул, наганом толкнул меня в плечо… И как схватит за веревку, как дернет! И еще дернет, и еще! Я поневоле вскочил. А боль в руках и в ногах, ты знаешь, адская! И я вижу ведь, что он слабеет прямо на глазах, что я могу его осилить! А он дергает… как собаку. Если бы не руки! И он стал вроде как меня толкать к берегу. И просто ничего не дает сделать. И говорит, тихо так: «Ну, – идешь?»
А я… Я только головой мотнул и улыбнулся. Ну и улыбка, наверное, выщла… кривая. Но я не мог удержаться. Все это было так нелепо. И нагана он уже удержать не мог… А то б… А ответить я не успел, потому что он меня в реку сильно с берега спихнул. И прорычал вроде: «Ну и черт с тобой!»
- Степка!
- И я падаю, а потом – ничего, только водоросли в глазах. Я, конечно, тут и подумал, что все, крышка, уж на это раз дело верное. Точнее, я не то, чтобы подумал, где там, я просто всем телом так ощутил, когда падал. Я думал – глубоко, а там… Ты же видела, там – мелко, мы там только что шли. А он и не знал. И я не знал. Я барахтался, барахтался в водорослях, куртка тяжелая, вниз тянет, задыхаться начал. Еле выплыл. Даже не выплыл, а так… Встал. Это из-за рук, руки-то связаны. Встал и вижу: батюшки, это же я у берега с пучиной борюсь! И мне смешно сделалось…
- Да, да, у меня тоже так… Когда я из норы выкарабкалась. Сижу и смеюсь. И сама себе не верю. И верю. Так смешно!
- Точно. Я – как ты. Там и течение несильное. Только, ты понимаешь, я ведь снова упал. Ноги-то не гнутся, слушаются плохо, а руки… Вот я и упал. Раз пять падал, ух и промерз! Без рук трудно выбираться. Даже на мелководье.
Я, когда вылез, просто не помнил себя от счастья. Гляжу – его нет. Нет, и все. И я думаю: надо к тебе бежать. А как бежать-то? А тут ты сама навстречу мне – грязная-прегрязная, волосы торчком, в штанах моих рваных… И в пальто. Я засмеялся тут… От радости.

Оглавление ПоказатьСкрыть