Одигитрия

- Заплакал. И я тоже.
- Заплакал, чего уж тут. 
Степа отвернулся, взял сестрин мешок и принялся внимательно изучать все, что там оставалось. А осталось там немного: икона Одигитрии, книга Пушкина да спички. 
- Ты хлеб ищешь? – не выдержала она, жалость заливала ей сердце, и хотелось его подбодрить. – Степочка, у нас нет больше хлеба. Кончился. Один только Пушкин есть, и все. Но мы… 
- Пушкин, – прикинул он.  – Да. Есть... Мы найдем, что поесть. Вот грибы, например… 
Она только вздохнула. Но потом все же отважилась спросить: 
- А куда же нам теперь идти? То есть, я хочу сказать: в какую сторону? 
- Как куда? Обратно! – удивился Степа такому вопросу. 
- Нет, я понимаю, что обратно, но ведь… Ведь между нами – три реки. И сюда мы примчались на плотве, я хочу сказать, на этом плоте-самоходе. Но его теперь нет. И дорофеиного пирога больше нет.  
Здесь ей пришло в голову такое, от чего она еще больше побледнела и закусила по привычке губу.
- А если… А вдруг…
- Ну что ты? Ты не бойся, плевать на то, что вокруг, на всех этих бандитов и разбойников… Ну их всех в баню, мы дойдем! – бросился он ее утешать.  
- Смешной ты…  Но это ты не прав – не их, а нас хорошо бы в баню… У Волосожары-бабы погостить… – она усмехнулась тоскливо. – Степа! Как же ты забыл?! Ведь деревня-то невидимая. Ведь они – за стеной водяной. И они уходят, они по холмам уходят, и может быть, реки и земля далеко уж деревню унесли? Как же мы ее увидим? Как мы ее найдем?
- Ты что, я не забыл! То есть, я, конечно, действительно немножко подзабыл, что она на месте не стоит.  Но это – неважно.
- Как это так – неважно? Степка, ты что – спишь? Ты разве себя не слышишь?
- Да нет, я не сплю… Это вправду неважно. Потому что я понял… Одним словом, я знаю, как туда попасть.
- Ты знаешь?! – напала она на него. – И ты молчишь! Откуда ты знаешь? От Дорофеи?
- Да. Она мне сказала еще когда я в первый раз в Шачу попал, под воду. Там была комната и стол, и везде нитки разноцветные лежали… И еще там был комод резной, старинный… И зеркало – от пола до потолка. А в зеркале плавали рыбы… Нет, что это я? Не в зеркале, а за дверью плавали. Песок. И рыбы. Помнишь, как я мокрый пришел, и Дорофея меня в бане отогревала?..
Лялька слушала, улыбалась и ничего не отвечала.
- Ну вот, – торопился он. – И там была Дорофея… Красивая, в чем-то ярком, разноцветном… И она мне сказала… Постой, да ведь и ты там была! Была, это я точно помню! Ты сидела в длинном наряде синем, нет, в золотом, нарядная такая! Такая важная, будто тебе лет семь! Как в детстве! Нет, правда… Что ты смотришь?
- Я там была, –  сказала Лялька.
- Ну вот, и я говорю, что была, – торопился он. – И я был. И Дорофея. И она мне сказала ключ…
- Ключ?
- Да, слова-ключи… Я это помню так ясно, будто это уже здесь было. А потом меня вода в дверь вынесла… Она сказала на прощанье: «Отворится, если матушка покличет». 
- Кто сказал? Вода?
- Дорофея. А может, и вода. 
- «Если матушка покличет?» Почему ты говоришь, это – ключ? Как это ты понял?  – Лялька схватила палку, которой брат мешал в костре, и начала без толку тыкать ею в хворост.
Он видел, что она и вправду там была, что она верит ему и только и ждет, когда он все расскажет.
- Это, вот тебе крест, совсем не просто было отгадать, но когда ты сама…
- Не божись – это ты у него научился. 
- Да, правда, у него, у Емели. Он все время то чертыхался, то божился. Ну, Бог с ним. Ты сама мне все расшифровала. 
- Я? Когда? Я про это ничего не знала, честно. Я честно… Ты скажи.
Степа замялся.
- Да вот, когда ты… Когда ты сказала… что ты… Что ты ждешь ребенка,  – наконец собрался он с духом, изрядно покраснев. 
Лялька решила, что ослышалась.
- Я – что? 
- Ты же мне сама сказала тогда, на берегу. Когда мы от Дорофеи… выплыли. И получается, что Дорофея знала все про тебя. И выходит, ты и есть – «матушка». Не смейся… И если ты позовешь Дорофею как-то по-особому, она тебе отворит. Нам отворит. Услышит. Ты, когда мне это сказала, я сразу понял, как нам вернуться домой. Честное слово. Разве я не молодец, что разгадал?  
-  Я тебе сказала? Да, как я могла забыть… – забормотала она, тыча палкой в головешки. – Я не смеюсь. Я тебе сказала… Я тебе сказала… неправду. 
- Как неправду? – она подняла голову и увидела лицо брата. Надо было срочно что-то делать.
- Нет, не то чтобы неправду, – комкая слова, принялась она объяснять. – Просто я тогда не знала правды. Я думала, что мы  с Еме… что мы с ним связаны накрепко, и потому за ним шла. И сказать Дорофее не могла. Так глупо… Еще мне его жалко было, но я страшно боялась чего-то… Этой связи с ним боялась. Как будто он меня насильно притягивал. Я не хотела и ненавидела его за это. Вот ты сказал, что безобразно, когда тебя, как скотину, на веревке тащат. Это ты прав, я тоже это знаю. И ты его так любил… А я… А потом я поняла, что ничего нет. Что я это сама от страха так решила, и это был не ребенок – а страх. Я несла в себе страх, во всем теле – страх и усталость, и думала, что... Что Емеля – как чужое какое-то проклятие, и ребенок его –  чужое проклятие,  кошмар, сон. Я так чувствовала. Но все это – пустое. Ничего нет. Я себя теперь совсем по-другому ощущаю, мне телесно – легче дышать. Я ходить могу. Есть. Видеть. Ты пойми. Я знаю, это нелегко понять, и ты вообще не должен этого всего слушать…
Степа перебил ее взволнованно:
- Нет, я понимаю. Я, знаешь, даже рад, что… Я боялся за тебя. Это страшно как-то было, дико, что ты так мучаешься. Как хорошо, что ничего этого нет.
- Да. Никакой кровной связи нет.
Но Степа снова ее перебил. Он сказал дрожащим голосом:
- Это все верно, это хорошо, но ключ… Ведь тогда выходит, что «матушка» – это не ты.  И… куда же нам теперь идти?
Действительно, куда?
Как ни казалось дико и пусто кругом, на самом деле все издали посылало неясные сигналы, и им мерещились странные звуки: то ли чьи-то далекие вопли, то ли гудение пожара, то ли рев большого потока и скрежет металла.
Ухали неясыти, и это был человеческий звук, человечнее, чем все эти отголоски. Даже рев медведя сейчас показался бы сейчас куда более натуральным и понятным.
Кто-то потрескивал и скрипел на реке. 
Дубы вокруг них стояли кольцом.
Потом оба заснули вполглаза, соловьиным сном, и ежеминутно кто-нибудь из них вскакивал в полубреду, проверяя, на месте ли другой. 
Один-единственный раз Степа сказал в полусне:
- Все-таки кусок настоящей души, ну хоть маленький, в нем болтался.
- Да, твоей, – сказала Лялька, щурясь на огонь. 
- И твоей, – сказал Степа, просыпаясь окончательно.
И они стали говорить про то, что же это – «когда матушка покличет», и странные слова временами казались им лишенными всякого смысла, выдуманными Степой или недослышанными. 
В отчаянии Лялька пробовала позвать Дорофею «по-особому», но громко кричать было страшно – неровен час, услышит кто-нибудь не тот. Лес за спиной стоял снулый, и странные отголоски по-прежнему доходили, Бог знает, из какой дали. То ли сипение поездов слышалось, то ли скрежет машин и гул железных работ, хотя никаких работ в этой глуши никто проводить не мог. Тут на много верст – одни леса, поля да реки.
Потом Степу снова сморило. 
Он дремал недолго, вскинулся и проговорил: 
- Ты здесь? Фу, слава Богу, а то я испугался… Немного. Да, нет, пустяки, просто приснилось… Эти звуки, слышишь? Я задремал и мне померещилось, что я один, и мне страшно холодно, и все тело ломит, как от тяжелой, нечеловеческой работы… Нет, я не то хочу сказать, хотя боль я тоже помню. Мне почудилось, что эти звуки – это гигантская стройка. И понимаешь, ночь, озноб, скрежет механизмов, и огромное пространство в тусклых огнях, и одинаковые, серые люди копошатся, их очень много, их тысячи… Дико, что их так много. И я смотрю на все это и вместо сердца – лунка застылая. И я вижу там внизу, под ногами… Вижу реку. Она покрыта льдом. Широкая-широкая, серая, как железо, а ночь – хоть глаз выколи. И мы все, вся эта толпа, делаем это над рекой, надрываемся… Что? Я не знаю, что…  Строим мост. Нет. Мы перегораживаем реку! Мы льдом ее перегораживаем. Мы строим лед. 
И я думаю непонятные слова – «Волга речи русской». Волга речи… И я плачу, плачу там, во сне. Я все разгадываю – даже во сне – это, про «матушку». Наверное, я перестарался... 
- Степа. Я так хочу домой.
- Да, я тоже. Деревня очень далеко. Я теперь это понимаю. Я даже не знаю точно, где она.
- Я тоже. 
- Я совсем не знаю, где она.
- И я.
Они замолчали.
- Степка, ты не думаешь, что мы делаем что-то не то? Точнее, не то – то, что мы вообще что-то делаем.
- Как это?
- Мы все время ломаем голову, что это за слова такие. Мы их пытаемся разгадать. 
- Да. 
- Но это – не нужно. 
- А что же нужно? 
- Не знаю… Но мне кажется, что теперь  – ничего.
- Но, ведь если мы ничего не станем делать… 
- Понимаешь, Одигитрия… Дорофея… не может нас бросить… Нас не могут бросить.   
- Да, но…
- Не могут. Я знаю. Нет, я не то чтобы знаю, я надеюсь. Или верю. Мне трудно… но я верю все-таки.
- Тогда помоги мне... ну, тоже верить, как ты. Я, вот честно, даже не знаю, как это делается. Или знаю?
«А что такое Одигитрия? – спросила маленькая Лялька.  
- Это значит: «Которая тебе путь указует», дорогу пособляет отыскать, – сказал старый рыцарь.
- А куда дорогу? – спросила маленькая Лялька.- Вестимо куда, домой, – отвечал он».
Они достали икону из мешка и в свете костра прислонили ее к стволу близкого дуба. 
Разбегаются завязи воды по гладкому золоту, и водою глядят темные свечи-глаза, Волгой речи русской.
Небо над кругом дубравы стало медленно наполняться бледно-пунцовым светом.  
И когда первый гул колокола ударил из-за стволов, оба они встали от костра и стали смотреть туда, где был один лес, где ничего не могло быть. 
Пламя и вода, расплавленный звон и зов, вбирающий в свою чашу звездное небо и полную речь мира, драгоценные книги и дорогую землю, сокровенные терема меда и воинский камень крепостей, леса и холмы, заливные луга и северные реки, многоцветные травы, в которых конный потонет, рыскающих зверей и спящих птиц, боль и ярость сиротства, трапезу и ликование встречи, гудел за деревьями.
На миг все ушло, словно затворилось, но вновь потом в соснах стал плавиться и гудеть ошеломленный воздух, и колокол полногласно выкатился, словно золотой колоб.  
- Это наша церковь в Полдневице звонит, – сказала Лялька очень тихо, глядя перед собой, в темные заросли.     Степа стоял у самого дуба, и под ногами у него пела земля. Черными своими глазами, живой, живой, не погибший, он смотрел туда, где стронулось в воздухе, и отомкнулись невидимые засовы, и великое таусинное царство снова позвало их.  
«Пусть у нас будет что-нибудь, чтобы нам вернуться домой. Пусть у нас будет то, что нас позовет, и услышим. Пусть мы найдем деревню, хоть бы и были за тыщу верст.
- Я тебе обещаю. Вы услышите. Раз ты так просишь, мы всю Воду соберем, чтобы  пролилась, мы  Океан-Море призовем, чтобы услышали.
- Ты обещаешь? Потому что я тебе хочу верить, я хочу, чтобы так все было.
-  Будет, Степушка. Раз так просишь, значит, теперь и будет».
Стукнула в рассветном воздухе тяжелая дверь, и хоровые выклики солнечного света хлынули в нее, и долгожданный, родной голос окликнул их с порога: 
«Что ж вы стоите, анделы мои, пачки этакие!
Уж мы с Власьичем все глаза проглядели – не идете ль вы, мои желанные? Пирогов мы напекли, к столу гостей позвали: гость-то – в дом, а Бог-то – и в доме! 
Уж многие вернулись, многих с собой привели, да все про вас спрашивают…
Вот и дождались мы вас, вот и дочаялись!
Дети вы мои родные, анделы вы мои, радость моя!»

Оглавление ПоказатьСкрыть