Одигитрия

- Я не плачу, это вода,  – сказал он еле слышно, и с этими словами осел, весь искривившись, на траву. – Ух и больно, веревки эти…
И Лялька забыла о себе и принялась действовать. Тут было не до разговоров. Надо было перерезать веревки, – это первое. Накормить его – это второе. Но чем кормить-то? И чем перерезать эту дрянь? Ножа у Степы не оказалось. Емеля отобрал, объяснил он сипло. 
Расспрашивать было некогда. Пришлось скакать на верх горы, разыскивать кладовой топор. Слава Богу, под песком угадывалось топорище, выпячивалось в лучшем виде. 
Топором и распилила толстую веревку. Пока пилила, чуть опять не захлюпала: так эта гнусная пенька въелась в кожу, ладони все распухли, посизели. 
Вокруг упоительно пахло таволгой, но сыростью от реки тянуло, и туман делался все мокрей. Надо было прятаться. 
Честно говоря, поначалу Лялька все оглядывалась да прислушивалась – не идет ли Емеля, но Степа успокоил, объяснил, что Емеля исчез давно, еще солнце было. Говорил Степка еле слышно, он нахлебался воды, это он сам сказал, и теперь отдышивался. И все же он был на удивление спокойный, не вздрагивал, Емелю назад не ждал и сидел себе в траве даже как-то умиротворенно, с кротостью. 
Куда делся Емеля, отчего брат мокрый насквозь и почему нахлебался воды, узнать очень хотелось, но видно было, что Степа ничего толком рассказать не может. Зато он прямо вцепился в нее этими своими бедными руками и не отпускал до тех пор, пока она, скомкав все до предела, не поведала ему про нору-спасительницу, про топор и про то, как близко она была от выхода, сама того не зная. 
Он выслушал молча, только сказал: «А помнишь, там, в лабиринте, у грибов, нас Мимирович вывел, помнишь, с хвостом…» Тут Лялька поглядела на брата повнимательней и увидела, что губу он закусил и отчаянно моргает глазами.   
Когда оба чуть отдышались и занемелые руки Степины стали понемногу оживать, оба они решили побыстрее уходить. 
У Ляльки в мешке нашлись спички. Надо разжечь костер, обсушиться, отогреться… Но здесь, у подножия Бабьей горы сушиться не хотелось, и было не по себе – она боялась, что откуда-нибудь выпрыгнет Емеля.
Степа сказал, что здесь мелководье, он проверял: можно легко перебраться на ту сторону, только водорослей многовато. Тут он хмыкнул, хрюкнул и замолк. 
Опять же, расспросить его очень хотелось, прямо сердце горело, но разговоры отложили на потом. Лялька не протестовала, хотя лезть в реку Степе, который, судя по всему, только что из нее, из реки, как раз и выбрался, было не слишком-то благоразумно. Но Степа привел неоспоримый довод – он сказал, что сейчас он и так весь измок насквозь и поэтому может перейти вброд, не боясь промокнуть. Это звучало немного заковыристо, но Лялька послушалась.
Ей самой не терпелось поскорее уйти отсюда. 
Она вновь закатала штаны, узел с истрепанным пальто, башмаками и мешком, где была икона, поставила на голову, придерживая, как кувшин. Мокрый, постукивающий зубами Степа с топором за поясом взял ее за руку, и они пошли.
И вправду, оказалось мелководье. Круглые камни бронзовели под водой, трепыхались и летели на них флаги водорослей, и ноги попадали в петли куги. Река здесь катилась отчетливей, прозрачней, воды было чуть выше колен, но попадались и ямки поглубже, и водовороты  –  суводи. Они тоже хватали за ноги, накидывались на тебя, как подводные звери, и тащили по течению. Степа крепко держал ее, но и он временами оступался, и тогда сестра вытаскивала его. Вся его куртка издавала такой сочный хлюпающий звук, что, казалось, они идут под водой.     
Так, поддерживая друг друга, они оставили мелководье позади, продрались сквозь таволгу и еще незацветший иван-чай на другой стороне и дружно побрели в сторону тихой дубравы на пригорке. За нею, чуть сторонясь дубов, молчал бесконечный лес.  
У костра, поедая полусырые-полуобугленные маслята и лисички, которых в избытке Лялька набрала под сосной, оправившийся Степа все ей рассказал. Руки еще плохо слушались его, были как опилками набитые, и поэтому вся кулинарная часть досталась Ляльке, а он только ел. 
Они сидели на рваном пальто, и Лялька, приоткрывши от внимания рот, жарила на прутике новую порцию грибов, слушая то, что случилось наверху, на земле.
- И тут он оборачивает ко мне лицо… Нет, знаешь, вот честное слово, не могу я объяснить… Какую-то харю оборачивает. Угольщик. Землекоп… А рот – красный. У нас с тобой лица тоже сейчас – не подарок, но тут вроде как маска… И бросается ко мне. А я лежу, понимаешь, встать не могу, веревки давят, ох, и крепко он меня связал… 
- И что, ты что же? – перебила она, машинально суя ему обугленный прутик и придерживая, чтобы удобнее было его объедать. 
- Вот, вкуснотища-то… Спасибо. Ты… Ты не поверишь, я так за тебя боялся. Я боялся, что ты… Я хотел…
- Я верю, – сказала Лялька, – Ты же знаешь, что я верю. Но ты продолжай поскорее, не тяни…И что же ты?
- А я… подумал, что вот и все, конец. Я испугался, что мы оба… что Бабья гора нас… 
- Нас съест, – перебила она. –  Боже мой, как же он запись-то от нас скрывал! 
- Да ведь потому и скрывал, что там черным по белому было написано, что клад положен на рыжую голову бабью, это он мне сам сказал. Ведь запись-то он выбросил в реку, испугался, что придется зачитывать… таковы слова. И в обморок у костра тогда упал… Потому что не мог договорить то, что запомнил, ему не по себе стало, я так думаю. 
- Ох, – сказала Лялька, – это я уж поняла… Ты мне про себя лучше расскажи, ну что же ты сделал?
- Я стал его спрашивать про разное. Ты не смотри так.
- Я не смотрю, я… Про что же ты его стал спрашивать?
- Не помню… Я не хотел, понимаешь, отказываться совсем от него… Я вроде как за него боролся.
- Ты – за него?
- Да. Веришь ли, я не мог допустить, чтобы он облик человеческий совсем потерял. Я хотел, чтобы он вспомнил, что он – брат. Что он – Емеля. Ведь, если он совсем забудет, тогда… 
- И что он?
- Он… Как он ко мне подскочил, ты бы видела! Весь перекошенный, харя-харей, чуть не пена изо рта… И я ему крикнул про косу. Это я помню ясно. Про твою косу.
- Как это странно, то, что ты рассказываешь… Я не могу понять. Зачем же он косу мою в реку бросил?  
- Как ты не понимаешь. Степанида. Клад на голову положен. Он не смог тебя под землей… убить. А ведь под землей нужно было… Нужно…
- Я понимаю. Голову отрезать и Степаниде отдать. 
- Да. И он не смог. Вместо этого тебя там оставил, а косу бросил… В реку. Ей. Но знаешь, по правде говоря, я сам не понял толком, зачем он все это устроил… Ведь он тебе волосы велел еще в Клину обстричь…
- Я помню. И я их закопала, чтобы никто не взял косу – меня наши бабы деревенские еще в детстве учили: остриженные волосы не выбрасывай, чтоб лихой человек не взял. И мама в это верила. Надо закопать перед домом. Суеверие, да? Но ведь вот я закопала. А потом он отрыл и взял себе. Лихой человек. 
- Он в Клину велел тебе косу обрезать, чтобы унизить. Вроде, какая-то примета народная есть, что ли, когда косу обрезают – позорят.  Я это так понял. «Чтоб знала свое бабье место, а то ишь, разошлась…» А ведь ты ему нужна была. Для клада. Он все уже тогда знал. Просто хотел свою власть показать, тебя «поучить», как он сказал.
- А зачем же вырыл тогда?
- Тут я до конца не понял. Что-то он нес про Дорофею – дескать, она давно еще ему предсказала, что женщина его своими волосами от смерти спасет… Вот он и испугался, и решил – дай-ка сохраню на всякий случай, авось пригодится. Подошел практически. Да и клад был зарыт не просто так – а на «бабу простоволосу, длиннокосу…» Эти слова я запомнил, они из записи, он мне их как безумный твердил. 
- Побоялся, что волосы до Бабьей горы не отрастут? Понял, что поторопился?
- Выходит, что так. Дико, да? Но ведь ты его и впрямь своими волосами спасла.
- В Костроме. 
- Да. Дорофея была права. 
- Она была права… А разве могло быть по-другому? Но хватит про меня говорить. Что же было, когда он бросился?

Оглавление ПоказатьСкрыть