Одигитрия

– Сукин он сын, – выпалила вдруг Лялька, внезапно очнувшись от полудремы, в которую погрузили ее тепло и свет. Степа крякнул. 
Дорофея ничего не ответила ей, лишь согласно кивнула головою и придвинула ближе миску с морошкой. 
За стеклами пяти окон давно уже сиренево светлело все: и леса, и стволы сосен, и небо. Рябина – синея, как воздух, – покачивалась на холме. 
– Тут у вас какие дома все хорошие, высокие, – похвалил деревню сконфуженный немного Степа.
– И-и-и, андел ты мой золотой, – отозвалась Дорофея, словно баюкая. – Это ты верно говоришь. Хорошая наша деревня, зажиточная… Никто в худых лаптях, Богу слава, не ходит. А что ж, работы никогда не боялись, избы подновляли, хлеб сеяли, картошки копали. Скотина, она, стал быть, тоже добрый кусок любит… Церковь Божия на холме хороша стоит… Грех Бога гневить… Верно ведь, внука?
Емеля вроде и поддакивал ей, но как-то не очень охотно. Потом вздохнул и сказал, почесавши затылок: «Оно и верно, конечно… Только вот, бабушка, раньше оно хуже было, точно говорю. Вот гляжу я, будто изба наша все ж подновилась, да и у бабы Маши… У ней избенка махонькая была, а теперь – вроде как цельные хоромы. Как вот это-то сделалось»?  
– А как отряд энтот в Рогачах объявился, так вот и сделалось-то, – пропела ему бабка, окая россыпью. 
– Это какой еще отряд? Здесь он тоже был? – встревожился сразу Емеля. Видимо, про отряды слушать ему было невмоготу.
– Да лихоимцев этих, что из Муравьища, –  рассказывала спокойная Дорофея, накладывая липовой ложкою, отрезая, переставляя и пододвигая. – Нет, внука, Бог миловал, сюда не добрались, душегубы. Богослов на том берегу пожгли и Крутицы пограбили, так те и ближе к Муравьищу-то. Да вот еще в Рогачи-то их занесло. А мы – далече, в заречье, так у них и не выгорело. 
– Это у нас, значит, слава тебе Господи, не выгорело ничего, не пожгли, гады… Бог упас… –   завернул обрадованный Емеля немудреную игру слов. – Так, бабушка? 
– Так, внука, – ответствовала Дорофея, хитро – как показалось Ляльке – взглядывая на Емелю.
-  Что-то, бабушка, не пойму я, – не отставал он. – Вот ты говоришь –  в Рогачах они были. А Рогачи от нас – почитай что неподалеку, шесть верст всего. Как же это они до нас не добрались? Неужели никто не показал им дорогу? Ведь они – дошлые, гады, насквозь под землей видят. Ведь знали, что деревня наша есть…
– Да ты, милой, слушай, что говорю-то, – наставительно сказала ему Дорофея. – Раз говорю – не было их, значит, так оно и было. В Рогачах, стал быть, было, – а у нас – не было. И не будет. 
- Как так – «и не будет»? – изумился Степа. – Вы хотите сказать, – они тоже вас не видят? 
– Эк, ты, андел мой, завернул – «тоже»… – и Дорофея вдруг превесело усмехнулась. –  Все шишки теперь нас не видят–не слышат, хоть ты из шкуры вылези.
– Шишки? – шепотом спросил Степа у Емели. – Это кто такие – шишки?
– Нечисть это всякая, ну, черти, что ль… Недобрики, так здесь говорят, – пояснил ему Емеля тоже шепотом, весь выпучившись от смятения. – Ты, бабушка, расскажи все по порядку, что случилось-то! – взмолился он наконец. – А то я, ей Богу, в толк не возьму, что у вас здесь такое.
- А ты, стал быть, лучше слушай, чем глотку-то драть, – посоветовала ему бабушка. 
Лялька чувствовала, что глаза у нее стали котовьи – круглые. Поглядела мельком на Степу с Емелей – и у них глаза округлились. 
- Пришли они, стал быть, анделы вы мои, в Светлые Рогачи… – с перекатами полилась Дорофея, – этому уже с полгода будет. Сентябрь к концу шел, на Зосиму, стал быть, приключилось… Эти, «красноштанные»-то. И как зачали потешаться над народом… Аньку, Антона Красельникова дочь, за косы выволокли из дому-то, хотели ссильничать, спасибо гугнявый из ихних отвлек, пошли, кричит, по избам грабить. Как зачали они, значит, в воздух палить, народ пужать… По избам пошли шастать, свиней-телят тащить, резать, сало грести, муку… У кого и добришка-то, почитай, и нет почти, а все одно – тянули хоть что, хоть соломы пук! Василий-Копна, Федора брат, да сам Федор вздумали было отбивать добро, нам, кричат, семьи кормить надобно, так их, сердешных, так отмутузили, что ноги у Федора отнялись, а у Васьки так и вовсе голову разбили они, с сеновала скинули его, андела нашего. Много урону нанесли. На подводы добро навалили, скоро, кричат, назад поедем, да только, кричат, не сей минут. И пошли куражиться – девок на луг, что у Кострюхина, старосты, перед домом, согнали – девки плачут, в голос вопят, а эти их в кружок, стал быть, заперли, по березам палят… Мы, кричат, щас вас социлизируем, наш комиссар декрет написал, что, мол, девиц всех молодых надобно социлизации подвергнуть… 
– А… это что ж такое? – спросил Степа. Щеки его пылали и рыжие волосы торчали от гнева мочалкой. 
– Да срам один, – отвечала ему Дорофея, отчасти выходя из своего обычного спокойствия. Емеля смущенно мекнул. Лялька застыла на скамье. Глаза у нее налились чернилами, как сказал бы Степка, и щеки побелели.
– И что ж? Что получилось? – пробормотал Емеля. На этот раз и ему было тяжело. Дорофея ведь рассказывала о родной земле, а не о прочих, неизвестных далеких домах и деревнях. 
– Да вот так-то оно и получилось. Из лесу я шла тогда, милой, из самого, значит, из соснежка шла. По валуй я ходила, год был грибной, урожайный. Сколько их, родимых, из-под земли перло, не счесть! Земля-матушка напоследях продыхивалась… И вздумала я к старостихе Фетинье зайти повечерять, ну, да ты знаешь их... Сынок у ней болел сухотой, так что думала я ей семян сушеных отнести – для отвару.  Слышу – вопят, стреляют, скотина мычит, вижу я – бежит ко мне этот самый сынок кострюхинский, Лешка, отпыхнулся да шепчет: «Бабонька Лиховея, помоги, мол, защити от нехристей…» Сам мальчишка – тошший, в чем душа держится, а ведь увидал меня, побежал. «Как же ты, спрашиваю, бегашь-то»? А он: «Это я, баба Лиховея, со страху побежамши, вот как нехристи приблудили сюды, я, баит, и побегши в лес…»
И, видя недоумение гостей, разобъяснила:  
– Это меня так-то прозвали в округе: когда Лиховеей, а когда и Тиховеей зовут… 
– И что ж ты, бабушка, сделала? 
– Да что, – и Дорофея покосилась на палатный брус, где сушились травы и какие-то коренья. – Разве ж я делаю? Само это сделалось, само…
Тут за окнами так прозрачно и густо закраснело, и дальние собаки, и петухи подняли такое голошенье, что кот Власьич спрыгнул с полатей, где отлеживался после давешнего Емелиного появления, и сказавши: «Мау-мурр-мяк», кругло глянул на свою хозяйку. Лялька заметила, что произнесены «мау» и особенно «мяк» были с укором и, так сказать, с некоторым недоумением. 
Дорофея спохватилась, бросила разговоры да рассказы, принесла лекарственный настой, принялась промывать за перегородкой Емелину рану, мазать непонятными мазями Степкин синячище, поить гостей пряным отваром. В избе запахло корнем валерьяны, таволгой, медуницей и мятным листом. Лялька сразу же куда-то поплыла и, что самое интересное, позабыла напрочь о страшной истории в Светлых Рогачах, будто и не слышала вовсе про нее. 
Рыжий Власьич терся возле, мурчал с подмякиваньем. Дорофея что-то шепнула коту, потом что-то тихоструйное пропела-просыпала двум усталым братцам. Но Лялька уже ничего не понимала. Она свалилась куда-то в мягкое и теплое, и заснула сразу, выпав из своего опустошенного печалями тела. 
Не успела она прийти в себя после сна, как затормошила ее Дорофея. Принесла нового какого-то отвару, густого, болотно-зеленого, отдающего илом и водорослями, помогла снять разодранное, покрытое грязью платье и  чулки, от которых уцелели одни дыры, принесла новое, длинное, и толстые чулочищи со стрелками. 
Лялька пила отвар, не морщась, просовывала голову в круглый ворот  платья, не моргая. Она так устала, что двигалась еле-еле, не чувствуя тела, не слыша себя и плохо понимая, где находится. Покачивая головою, бабка Дорофея выложила на кровать пахнущую рекой Лялькину залатанную рубашку и кое-какое бельишко – не поленилась встать пораньше, все это тряпьишко выстирать, на печи просушить и заштопать драное. 
Лялька послушно и неслышно шептала «спасибо» и пыталась улыбнуться. Емелина бабушка споро и плавно двигалась по избе, поила гостью молоком, что-то втолковывала строго за занавескою внуку – тот было хотел сунуться к Ляльке, да Дорофея ему запретила.  
Степа, судя по всему, проснулся уже давно. Его радостный голос несся со двора; что-то вроде «Ты гляди, Емеля!» и «Вот так штука!». 
Слава Богу, этот дурачина здоров и шустер, как в былые времена, думалось Ляльке. Впрочем, звать брата и разговаривать с ним не было никакого желания. Да и с Емелей тоже.

Оглавление ПоказатьСкрыть