Одигитрия

Я слышу, слышу тебя, слышу, вот ты решаешь меня не бояться, хоть и боишься, и ты борешься, вот ты думаешь, о том, что ты знаешь, не зная, и мучаешься… Ты растешь, растешь тут же, на месте, как хлеб в печи… Словно он взглядом тебя печет, а ты вроде пирога… Хотя это, конечно же, все вздор, и о чем это я думаю?
О чем? Да, о Емеле, о нем, и как я раньше мог забыть? Как?
- Емеля был с нами… Наш… брат. Мы его потеряли давно. Мы его все время теряем! 
Лялька закивала часто-часто. Так и стояла молча перед медовым зверем – дрожь унялась, только губы прыгали, но так, самую малость. 
- А что ж вы брата своего не уберегли? Ведь не песок он, чтоб все время сквозь пальцы убегать?
- Не песок, –  подтвердил Степа сокрушенно, мотая головой и моргая. – Но очень похож. 
- И где же вы его потеряли, капустные путники? – спросили сверху.
- За морем еще, –  ответствовала Лялька, собравшись с духом. – Мы в туннель попали какой-то, потом к пропасти вышли, –  тут ее передернуло. –  И нас пушистый кто-то, весь в гранатах, вывел оттуда… Он по стенам прыгал, а хвост у него был совершенно невозможный, нечеловеческих размеров, он был как у…
Тут она опомнилась и замолчала. Это, про хвост, было явно лишним. Не нужно было про хвост. Мы же про Емелю говорили, при чем тут вообще хвосты?!
- Что ж, человеческого тут и вправду немного будет… –  ухнул Златорог, закручивая сложнейшим образом конец хвоста, похожий на пирамидальный крымский тополь. – Насилу-то из мертвого царства вывел вас вестник мой тамошний, один из Мимировичей моих! 
- Вывел. Но… мы слышали непонятные голоса, –  Степа вздохнул и сощурился. 
- Да, это-то уж всегда так, –  пропело с высоты. – Все, что там, у вас наверху случается, Мертвым и Живым Ухом слышится. В них у меня все попадает. Живое – оно вокруг нас стоит. Это Великое Ухо. Оно – как дорога в море. А Мертвое, оно как скважина будет, это особое Ухо: копит-собирает все крики, жалобы, стоны, все они в него падают и бродят там в ночи... 
- Сколько ж там всего должно скопиться за века… И сейчас, ведь на земле, там… Сейчас особенно… –  сказала она, впервые оглядываясь кругом. – Зато вот здесь у вас как хорошо! В вашем Ухе живом… 
- Здесь-то… Здесь Ухо мое, Глаз. Здесь море, погреба, –  и чудовище изогнуло шею, как ствол дерева во время грозы.– Меды варятся. Ох, и варятся они, мои сердечные, свадебные мои!
- Это все отлично у вас придумано… –  заметил упрямец Степа, глядя под ноги себе. – Это все очень даже здорово у вас, а вот Емеля, наш Емеля – где он? 
- Да вон он, песок ваш зыбучий, –  и хвост выгнулся над ними радужной дугой. – Вон он, корень ваш цепкий, у печки спит. 
Что это? Расширилось хранилище, показалась дверь наверху, а из самой ее сердцевины побежали лучами набегавшие друг на друга своды. Стало светлее, и из стен  потекли лестницы вверх, странные двери пробежали чередою, увело куда-то крышу и пол. Ветряной, органный гул прошелся по стенам, и новые покои вылепились из стен.
 Были они жаркие, высокие. И все увешаны, уставлены всполохами расписной глиняной, деревянной и медной, согревающей взгляд посуды: здесь и ложки-черпалки, и кружки, и наливные, будто к празднику поспевшие, горшки и даже тазы какие-то с крышками. А у стен теснятся пестрые туеса, и пахнет из них пряно и крепко: хмелем, имбирем, мятой, цедрой апельсиновой и малиной…   
А там, в глубине, под самым невероятным миндального цвета сводом  –  круглилось что-то, потрескивало, шумело, лилось и резвилось. Это веселилась великая, вся в пестрых изразцах колоссальная печь с немереных размеров плитою.
На ней и варились меды. Ох, как же они кипели, и пришептывали, и подпевали, и чуть не притоптывали, казалось, в своих заревых котлах! То и дело крышка приподнималась, и из-под нее золотым, пенным глазом выглядывал какой-нибудь расшалившийся мед, а другие, заметив эту проделку, начинали фырчать, и бурчать, и подбрасывать кверху свои грузные крышки. Тут-то и начинала сама собою ходить большая деревянная ложка-половник – как закружится над котлом, как примется за мед: и вертит его, и щекочет, и взбивает, а он знай себе поет и брызжется…  
А другие, разбурлившиеся меды хором ему что-то втолковывают под сурдинку, и так от этого дышит воздух: то ли горячим воском, то ли самым радостным на свете тестом –  дрожжами да яблоками!
Все это успела она сообразить и увидеть, словно за одну минуту. Больше ей и в голову ничего не пришло заметить, потому что Емеля спал  на лавке неподалеку от ходуном ходившей печи, спал, как заговоренный, как камень, как топор на дне пруда. Проступала в его осунувшемся невнятном лице птичья опаска, косоглазость. Полы Петрова пальто разметались по полу, под закрытыми наглухо веками едва шевелились выпуклые, в глубине тела и души блуждающие глаза. 
- Златорог, что это с ним? – торопился узнать Степа. – Ты скажи, что? Он ведь лучше был, когда мы вместе шли. Он похудел, осунулся… Где он был? Когда пришел? 
- А и не приходил он, голубчик пудовый ваш, –  и сверкающий хвост махнул в сторону беспробудным сном спящего Емели. – Его мои Мимировичи из грибных сетей еле выпутали. В нетях он был, глубоко уходил… Так он там и лежал-завязал, слушал шепоты-побасенки грибные, из мшистой земли. Да вот увидали его мои вестники, когда он уж и сам в грибницу уходить стал, расчеловечился малость… Ведь этого он еще и наверху  попробовать успел…   
- Как это он расчеловечился? Златорог, не молчи… Скажи.   
- Да так, что еловый ваш печальник в самую сеть грибную, сырую угодил. Есть там, откуда вы пришли, и такое. Тепло там, влажно, всякая червь и мох, и болотные семена живут-бухнут, черенки, корни, личинки, образы трав всяческих. Попавши туда, с непробужденной еще землей роднится всякая душа навечно, все, что ни есть в вас внутреннего, людского, голос и слух теряет, делается пустым, как дом без пчел. Высасывают корни себе обиталище. Тут-то и входят мхи, мякоть земная, влага, плесень. Самый низ земной лепит из вас новый чернозем, и суглинок, и прель, и грибные высевки… –  тут зверь замолчал и будто задумался, а Степа, дрожа, все настаивал: 
- Но Емеля ведь не стал высевком, ведь нет? И мхом, и плесенью тоже? Он ведь человек, да? 
- На вид вроде так, –  ответило ему огненное чудище. – Да ты не печалуйся, спасли тебе твоего брата… Меды его лечат, потому и положил я его сюда. И ты не тревожься, –  обернулось оно к Ляльке. –  Не забыл он тебя, помнит.
Емеля заворочался на лавке, голову запрокинул, потянулся, медальон просверкнул на шее. И гуще запели и запенились меды, и ликующая печь заходила-загремела заслонками, и Емеля вдруг посмотрел на них, узнавая, из своей полумглы.        
И сразу все потекло, побелело, сузилось и застыло. Своды опустились, покинули слух пенные всплески меда, перезвоны и жаровые ручьи. Пропала медоварня. Тихо стало.
Они стояли в хранилище возле бочек. С ними стоял Емеля. Он смотрел ошалело и все порывался зевнуть от души, но при взгляде на зверя, только мельком крестил рот и оттопыривал губы.
- Слышу я, почему вы с земли бежите и что там случилось на вашу беду, –  и, разложивши хвост вокруг себя кольцами, Златорог поглядел на всех троих, будто прикидывая, чего говорить не стоит. 
- Это все Она, Одигитрия, –  выступила Лялька торопливо. – Мы Ее, да что уж там… Мы Ее украли. Из монастыря. Потому что Она, по правде, Емелина, а не князя. 
Емеля услышал и воззрился на нее смятенно. Что ж он, забыл, что ли, про все? Или уж и вправду сделался наполовину грибом и этой… мякотью? Расчеловечился и – здрасте – ничегошеньки не помнит? Ведь он даже со мной до сих пор не поздоровался, слова не сказал ни одного… И Степку он тоже не замечает. Хорош мальчик. Вот уж действительно – мякоть. 
Золоторогий зверь все молчал. Лялька тоже не знала, что сказать, а то бы она сказала. И молчал Емеля, как пришибленный. Только бочки поскрипывали и дышали разными пахучими лучистостями. И мне чудилось, что мы на корабле стоим – плывем быстро и далеко, и палуба, как в книгах о пиратах, – выскобленная добела и накреняется слегка, и накреняется сильней и сильней... И вот сейчас капитан из рубки прокричит, отдаст приказ. Все наверх, убрать паруса! Буря! Крепить шкоты! И гул вишневый откуда-то наплывает на нас, как морской ветер… 
Тут Степа заморгал, подошел к Емеле и тронул его за руку. 
- Емеля, а Емеля… Ты хоть нас узнаешь? 
Тот прокашлялся. 
- Вестимо, узнаю, Степан, –  сказал он петушиным басом, то и дело, мешая свой давно не употреблявшийся по назначению голос с подхрипываньем. – Как мне вас забыть… 

Оглавление ПоказатьСкрыть