Одигитрия

Рокот все глубже, и беспомощность такая… как будто бросили посреди леса и забыли. 
- Ты одна теперь. Я должен уйти. Тебе тяжко придется, ох, тяжко! Тяжелые испытания будут… Будешь умирать… Умрешь. Ты слышишь? Положи ее в воду, в озерную воду и сохрани. Она будет здесь, она сохранится – в тебе…  под землей… И ты здесь останешься... И никуда не надо будет идти. И ты не будешь одна, потому что ты будешь здесь.
- Где – здесь? Где я? Что такое «здесь»? Ведь это все чудится мне?    
- Нет, погоди же, постой – мы же за кладом с Одигитрией идем! Это Емелино благословенье!
- Сохрани ее… его… себя… 
И шум от волн, и грохот, словно от страха, сделались гуще.
Эхо отразилось в озере от треснувшего вдруг, разбитого, распавшегося в шуме голоса. 
Конь взбрыкнул, верховой удержал его, натягивая повод,  взблеснули медные бока, и неясно вздыбился за спиной у верхового то ли горб, то ли тень сугробом.   
- Не могу я! Не могу послушаться… Ах, если бы… И никуда не надо будет идти… – шептала она, а руки сами вновь завертывали Одигитрию, дергали завязки котомки.
Жеребец всхрапнул и присел на задние ноги. Неразгаданный всадник, видимо, больше говорить не мог. Он пригнулся в седле, что-то яркое, изогнутое взблеснуло у него на поясе, как старинный охотничий рог на кожаном ремне. Горб грузно разъехался, два широких опрокинутых паруса, хлопнув на ветру, расположились за спиной. 
Лялька вскочила, ноги у нее дрожали, и странное что-то делалось с сердцем:  словно легкое место высветилось в нем и погасло. Она хотела окликнуть, попросить прощения, объяснить, но ничего из этого не вышло, потому что  стало рассветать на глазах, стих, как не был, ветер, угас гром, и шум пропал, выпал из слуха, и небо вытянулось и поголубело сразу. 
…Страха нет?
А потом с холма прыгнули заалевшие крыши домов, и озеро пропало, и плоско постлалась под ноги изумрудная трава с французских витражей. Распластались перед глазами трубящие всадники, одномерные холмы, лазоревый фон. 
Щека ее была горячей, потому что почти прижималась к изразцу.
В медоварне пахло имбирем и хмелем, огоньки на столах исчезли, и белые своды освещались теперь сами из себя. Степа, розовый от жара, очнувшись, все закрывал глаза ладонью, и бурчал невнятное Емеля, наслушавшийся своего изразца.
Не успела медоварня исчезнуть и медвяный шум заглохнуть, как Емеля так к ней, к Ляльке, и бросился. Вот и встрепан он, и сумрачен, и встревожен: верно, совет, в изразце услышанный, легок не показался. А может, просто чересчур уж долго он спал и отвык от людей и от жизни. Все-то он влипает куда-то: то убивают его, то от морока сам не свой, то недоглядели за ним, и вот на тебе – оказался, бедолага,  в грибных сетях… И так ей жаль стало незадачливого Емелю, что глаза стали мокрыми и захотелось утешить его и ободрить. 
- Ты слышь, слышь, какое дело-то, –  шептал он ей, не примечая, как вокруг лепились из воздуха стены, текли и застывали покои, образовывая знакомые своды хранилища, расширяющиеся книзу душистые бочки.
- Что? Что ты услышал? 
- Да что, разве ж это важно! Так мечтание одно, пустое! 
- Нет, там не мечтание было, Емеля, неправда, –  шепотом воспротивился Степа, заслышав их обрывистый разговор. 
- Ну, пусть и так, да я что хотел: уходить нам надо на землю поскорее, это никаких сомнениев нету!
Был Емеля так тверд и зол, что и Лялька, и Степа оторопели.
- Ты, Емеля, чего-то недоговариваешь, –  высказался, наконец, Степа, глядя на брата смущенно и правдиво.                      
- Верно, –  поддержала она, –  Ты скажи, что с тобой,  Емеля, милый… 
Ох, как и раскаивалась она потом, что распустила нюни! «Милый»! Как бы не так! Стоит каменным столбом и злится, а мы пляши вокруг него со Степкой!
- Чего скажи да расскажи, –  произнес он с хмурой хитростью, –  Лучше уж ты сама расскажи, что видела да слышала там! Небось, меды насказали… Они мастаки пули лить!  
- Знаешь, Емеля, не надо так, –  Степа взволновался. –  Так никому из нас не следует говорить. 
- Лучше мы так сделаем, –  сказала она примирительно, сама еще не вполне очнувшись. – Лучше пусть каждый из нас расскажет, что ему меды присоветовали, и тогда…  
- Да, может, не охотник я чужие вздоры языком толочь, –  и грубый Емеля отошел от них и уселся на пол, спиною к теплой бочке, пахнувшей вовсю липовой аллеей. – Вы и говорите, коли духа хватит. 
- Тогда я скажу, –  начала Лялька решительно: что-то не в меру увертливое и странное чувствовала она и боялась, как бы не разрушилось между ними то, что есть. – Я была… В общем, меня просили оставить Одигитрию здесь. 
Сказала, и сразу пожалела о своих словах. Сердце подсказывало ей что-то, но так невнятен был его лепет, что нечего было и вслушиваться. Да ведь разве можно утаить такое? Ведь она для них же старалась, Одигитрии не отдала, хоть и просил тот верховой очень убедительно… Не просил. Приказывал. Да,  приказывал, но…  Ведь она об Емеле радела, его благословение спасала! 
И, заметив, побелевшие его губы и дикий взгляд: «Нет, нет, вы не думайте ничего такого. Я отказалась. Я просто не могла». 
Степа молчал. Краснота схлынула с его щек, и они стали совсем бледные, даже желтые, как будто откуда-то вдруг вылезла скрытая доселе смуглота.  
- Вот они, меды-то, вот их хваленая милость, –  шипел Емеля. –  Уж больно праведные они здесь все! А я-то и хотел бы в рай, да грехи не пускают… 
- Да что тебе сказали-то! Уж сделай милость, объяснись, я же вот решилась! Это ж наше общее дело, на всех! – Лялька очень негодовала. Она одна поймалась в какую-то неощутимую ловушку, все им выложила, а они оба хотят, конечно же, все утаить, что слышали! Экие жуки! Свиньи! Провокаторы! 
- Ну, чего… Скрывать не буду. Сказали мне, чтоб я от клада отказался, что хлопотное это дело, как пьянство, одно слово, и в Поветлужье вина пить не надо. Так и сказали: мол, «вина пить не надо»… –  вывалил вдруг Емеля. 
Степа схватил его за плечо. Встревоженный, он пытался заговорить, но не смог.
-Так-то друг сердешный, – проворчал ему Емеля. – Потому и говорю: уходить отсюда надо. Мало ли чего они еще затеют, здесь время-то другое, ленивое, тут такое запузырить можно! Только попроси! Чай, на земле уж лет десять прошло, а мы все тут сидим, мечтаем… Домечтаемся, неровен час! Выйдем: а там тебе ни Ленина, ни Троцкого, ни хлеба сиротского, а только и есть, что леса и звери дикие мыкаются…       
Удерживать их некому было, потому что Златорог ни о чем справляться не стал, никого не уговаривал. Смутно представлялось Ляльке, что медный его мех и двоящиеся лапы видела она в другом обличьи, но было это как в тяжком сне. Пласты дремы, а то и дурмана, качались у нее в висках и в затылке, и не хотелось больше ни спорить, ни добиваться нового. Все решено и ладно. 
…Не могла же она, в самом деле, предать Емелю! Да и, если честно, икона – не ее, она – Емелина, ему и решать. А что меды ему говорили в Поветлужье не пьянствовать, так это он, наверное, криво истолковал услышанное или криво расслышал. Ведь вон Златорог предупреждал, что услышат они лишь то, что вместят. 
Вот Емеля и не вместил, а завяз в какой-то ерунде и глухоте… То-то он такой злой, никак отойти не может, думала она сердито.
- Едва выйдете за дверь, глаз не закрывайте: ступайте прямо в заревое облако, оно вам поможет. Вы сюда ко мне отважно шли, за это заблудиться я вам не дам, а дам вместо того провожатого. На переправе он вас встретит и мимо кипящих ключей проведет. 
Прощался с ними Страж дерева, и все бочки в хранилище, внимая его словам, блестели своими радугами с удвоенной силой, одевшись в разноцветные венцы. Нет, невозможно было все это покинуть за порогом, не видеть, не чувствовать, не слышать меды! Что же это такое, почему же нельзя разом остаться и пойти! Как странно ведет себя сердце: то примирится вроде бы совсем с расставаньем, то как вздернет его, как пронижет безымянное чувство! И хочется тогда просить, чтоб ни за что не отпускал на землю. Он ведь сам предлагал! Точнее, не он, а тот, кто явился в изразце…
 А потом вновь: наше место там, наверху, он сам сказал, здесь мы не можем быть… И опять: нет, нельзя уходить отсюда, там страшно, Бог знает, что там нас ждет… А здесь… 
Но вот они уже поднимались по лестнице, и хмельной дух, и сияние хранилища переплетались теперь с другим запахом: тянуло медовой коврижкой с имбирем.
Сладостный этот дух плыл за ними по ступеням, и Степа вдруг обернулся и отчаянно, глотая слова, крикнул вниз: «Мы сможем сюда вернуться?!». 
И кто-то сказал за ними: «В сердце неба и земли вам жить…», но кто это произнес и что это значило, ни она, ни Степа не поняли.
Только переглянулись и оба посмотрели затем Емеле в спину: он, похоже, вообще ничего не заметил.

Оглавление ПоказатьСкрыть