Одигитрия

- Незадача какая, – лопотал дед, оседая в бордовые усы, – снова елинки повалит, откуда коровяки попрут? Им ведь кров нужен… 
- Господи,  – сказал Степа, поднимая измученную голову,  – где это я? 
Съели все, что было в горшке: грибы в складчатых пластинках, похожие на вареных медуз и на поганки, но вкусные, сил нет! Вместо хлеба хозяйка подала к столу в мундире сготовленный картофель и непонятного назначения ботву, то ли свекольную, то ли щавель гигантский какой-то. Крупную соль все брали щепотью из березового лаптя, что занимал почетное место посредине стола. 
Снаружи выло.
- Береза – всем деревам мать, под ею расти куда как весело, – высказался дед, осоловевший от горшечного варева. 
Лялька вывела старшего брата-разбойника в сени, Степка уснул на лавке. Хозяйка прикрыла его круглым тряпичным половиком – темно-зеленым, с вылезающими отовсюду жесткими лоскутками. 
Возле ларя происходило совещание.
- Послушай, Емеля, кто эти люди, как ты думаешь? Почему у них в красном углу на полке ни одной иконы нет, одни оклады стоят пустые? И лапоть этот… Емеля, они с дезертирами лесными не сговорились? Тут же места глухие. Никого нет… 
- Ну и что же, что нет? Сама посуди – куда нам теперь идти? Непогода, гляди какая… Вон как избу ломит – вся скрипит, как колесо несмазанное. 
- Емеля, ты думаешь, этим людям можно верить, а?  
- Да какие это люди, –  Емеля в темноте взял осторожно один яркий Лялькин локон, подержал, погладил…  – Это и не люди вовсе… 
Лялька села на ларь, прямо на кринку. 
- А кто же? 
- Так-то я сразу сказать не смогу, –  ухмыльнулся братец, пристраиваясь рядом. – Да только какие это люди – у них даже хлеба и того нету…   
К полудню снег отчего-то сменился самым натуральным дождем. Всех клонило в сон – дурманящий, вязкий. Степку уложили все на той же лавке, под голову дали охапку старого сена – дед лазал за ним на сеновал, гудел невнятно, то ли пел, то ли уговаривал буран не буянить.
 Вот оттого дождь и пошел, это точно…
 Из печки густо пахло лесом, будто вместо осиновых дров там горели сырой мох и листва. Хозяйка шевелила ухватом новый горшок – поставила в печь доходить невесть что. Так она стояла, сморщенная, на голове черт знает что наверчено, склонилась к устью печному, будто наказывает горшку вести себя смирно. И сквозь марево дремотное Степа все думал: на кого же она похожа? 
Что-то неверное было во всем этом: и в избе, и в запахе сыроватом и сытном от лавок и половиков, и особенно в самой старухе… Раз она подошла, встала почти вплотную, смотрит, как прикованная, глаз не может отвести. Степа не оплошал, сквозь ресницы тоже на нее уставился: чего, мол, тебе надо? 
И в ее беличьих прыгучих зрачках вдруг увидел лежавшего на лавке растрепанного мальчика, только лежал этот мальчик лицом вниз, а скамья будто парила в воздухе, или ее не было вовсе. Он сморгнул, спросил: «Вы что?», а она усмехнулась и ему сказала: «Сестру свою любишь?» Он попробовал разозлиться: «Вам-то что за дело?» А она возьми да и скажи совсем уж дикое: «Ты ее береги, а то уйдешь грибы пасти, как она одна-то будет?» 
Тут Степа сморгнул и понял, что он просто-напросто не может проснуться, но слышит, что хозяйка возится у печки, что дед бурчит рядом, за окошком смолкло завывание,  постукивает еле-еле плачущий дождь и никто к нему не подходил. 
Из-за бурана и дождя заглохшую улицу перед избой развезло, но в три часа свекольные старики засуетились, навертели на себя круглых армяков, подпоясались кожаными ремешками, похожими на уздечки, и попрыгали-побрели в лес. Дед скакал впереди, с еловой длиннющей палкой, старуха его – с берестяным лукошком на веревочке – семенила за ним, как пришитая. Недоумевающая, настороженная Лялька следила за ними из окна, но ничего преступного в их чудном поведении не обнаружила.  
Бледному Емеле старики постелили на низких полатях, набросали ему половиков и душной овчины. Он и отправился туда – затихший, усталый. Ляльке постель была приготовлена на лавке рядом с каменно спящим братом, да только постель эта все казалась ей жесткой, а перьевая подушка, которую щедрая хозяйка сунула под голову подозрительной гостье, была набита сучками, сургучом и куриными костями. Так, по крайней мере, представлялось Ляльке. 
Сон исчез. В избушке смерклось, и сделалось не в меру тихо, будто под землей. Она расстегнула ворот платья, слушала Степино дыхание и думала о Петре Курганове. Странно думать о человеке, который умер и ушел неизвестно куда, но страннее всего было чувство, что он и не жил толком. Вернее, жил, но как-то не так, как все прочие. Наполовину, что ли. 
И вот – не похоронен, не принят землей, тело его несет ледяная вода… И самой смертью взят наполовину…
Одигитрию, завернутую в полотенце, она спрятала под подушку и теперь все время проверяла, там ли она. Вроде, конечно, там, но кто знает, что в таком доме может случиться… 
В очередной раз ощупывая твердый угол иконы под головой, она вдруг поняла, что спать не может. В избе волокнами плавал зеленоватый, мшистый свет, беззвучно стояла вымершая деревня за окном. Кто-то плакал. Кто-то шептал сам себе утешения и подвывал-давился всхлипами – тонко, как недавний буран. 
Она встала, прислушалась. Вот кто-то протяжно произнес: «Эх, пропала…» и еще какие-то слова. Снова всхлипнул тихо, как будто зажал себе рот ладонями. Лялька знала уже, кто плакал. Это был Емеля.  
Вело ее через горницу, за занавеску, по лесенке печной, обветшавшей, болотного цвета краской крашеной. Она старалась не дышать громко, но не получалось. На широкой лежанке стеной до потолка недвижно висел жар, как в бане. Натопила хозяйка изрядно. Стеганое одеяло, все состоящее из отверделых комьев ваты, обжигало руки. Емеля сполз с полатей вместе с ворохом лохмотьев, служивших ему постелью, и лежал, скорчившись, на этом самом одеяле, зарывшись в него, уйдя в него головой, как в омут. Он не двинулся, заслышав скрип лестницы. 
Из круговерти и волн повсюду разбросанного, оврагами и ольшаником пахнувшего тряпья она, забравшись наверх, встав на колени, выпростала мокрую его, черную разбойничью голову. Ресницы у него были словно углем выпачканы, слезы скопились над верхней губой.
«Все мне мнится недоброе… И зачем я их послушал, зачем, скажи…  Сердце теперь надвое говорит. То ли братнее оно, то ли мое, родимое… Жутко мне…Ох, жутко…» И обхватил голову руками, а сквозь пальцы – сочится дождь, осенняя хмарь, и щеки у него горячие, костер в лесу.
И слышится, будто из дальней дали от самого Отрочь монастыря, мертвый Никита Евгеньевич в черном пальто, по-над землей ступая, идет за своей иконой.
«Жутко мне, захолонуло сердце… Он меня теперь не отпустит, распроклятый, он мое тело истлит… Душу разымет надвое…» 
И летит Богородица на помощь на заревой туче, пламенем гудят монастырские колокола, стреляют на улице, автомобили грохочут по мосту, плечи жаркие под руками, с губ ладонями эту горькую воду стереть… 
Она выдернула  потерянного  разбойника из накатывающих тряпичных волн, прижала к себе. Он ткнулся ей в грудь, как захлебывающийся младенец, зашарил губами по шерстяной ткани платья. Ловкие его пальцы в пустоте и жару принялись расстегивать скользкие пуговицы, как искры, обожгли кожу. Господи, как жалко его, как страшно! Губы у него были шершавыми, как древесная кора, и целоваться его явно никто не учил… И тут она поняла, что страшно ей самой, не за него только, но за себя. И почти нечем дышать, и по избе за спиной чьи-то меленькие шаги семенят – постоят-подождут, а потом снова… 
Они скрутились, свились, связались воедино, вжались друг в друга, и цепочка от медальона на Емелиной груди бритвой резанула щеку, и жалость сделалась отчего-то еще живее и ярче, и ее теперь можно было почувствовать везде: на губах горчило, пылало все в животе, стучало и ныло в коленях… Песок втекает в самую сердцевину, песок бежит по коже: острый, сияющий, накаленный солнцем песок речной. 
Спрятать его, бедного вора и бродягу, укрыть в себе, внутри укрыть от ночного этого, ощеренного мира… 
Во сне, нахлынувшем внезапно и грузно, изба была, как наяву, но только без крыши. Постепенно стало проясняться перед глазами, словно где–то вдали жгли костер и он служил маяком для заблудившихся Емели и Ляльки. Вдруг выяснилось, что изба – это все вокруг и что никаких печей и лавок в ней не должно быть, а только земляничные стебли и близость реки, обозначенная медвяным веянием таволги. 

Оглавление ПоказатьСкрыть