Одигитрия

Оба они лежали на дне сухого оврага, запутавшись в сброшенной одежде, усыпанные маслянистыми лепестками лютиков, сосновыми иглами, петушиными семенами мохристой травы. На влажной Емелиной груди в черных клиньях волос и сажи сияла порванная цепочка материнского медальона. 
Спящее лицо его было смуглым и отстраненным, как на иконе. Лялька скосила глаза: на кого она похожа, Господи! Голая, выпачканная соком каких-то трав, рыжие волосы прилипли к плечам, к груди, к бокам. Головой она лежала у Емели на животе и видела стрелы бровей, лукавый рот, не умеющий целоваться, пологое небо в солнечных просверках, узкий дым невидимого костра над краем оврага. 
Она знала, что совершилась осень, что в Москве разбомбили Кремль и на Братском военном кладбище похоронили недавно юных, таких же, как она, людей, посмевших выйти на улицы и сражаться с безликой мерзостью, расползавшейся по мостовым, как тени от фонарей. 
Но здесь было лето – июнь, этот дух речного меда и пушистая его юная пыль, играющая в воздухе над глинистыми выступами земли. Вся в поту, она поднялась и потрогала голову. Сквозь пальцы полились долгие пряди, и с трудом в памяти замерцали двор в Клину и отрезанная коса.
 Да ведь вот же она, и никто ее не обрезал! Емеля не двигался, и все его тело, еще странно чужое на ощупь, как глиняный кувшин, найденный нечаянно в земле, уходило в песок и вновь высвечивалось на дне сна. 
Костер вдали все горел – но кто был там, что за люди? Она отвернулась и стала спускаться к реке по холму. Идти вдоль крепко сбитых муравейников, обрамленных дикой гвоздикой и колокольчиками, было приятно и чем-то напоминало Волчки и детство, когда мама была жива. Купальня у реки была все та же, как тогда: ивовые прутья, забытая кем-то из домашних простыня и осколки миндального мыла в мокрой траве. Она ступила в полную ледяного серебра воду и, не давая себе опомниться, поплыла, разводя руками кувшинки. Русалочьи волосы плыли за ней, натянувшись, как струны.
 На другом берегу в таволге и осоке кто-то шел, свиристящий шорох сопровождал его. Она все хотела подплыть к этим зарослям на той стороне и не могла – течение сносило. По дрожанию бледных, медовых соцветий, по внутреннему ветру, раскачивавшему стебли, чувствовалось, что идущий движется вглубь, уходит от берега. 
Пытаясь доплыть туда, она вдруг поняла, что это не течение мешает ей – это волосы, распростершись по воде, зацепились невесть за что и держат ее. Кто-то или что-то не давали ей добраться до берега и задержать уходившего. Она рванулась, подпрыгнула в поднявшей ее упругой воде и крикнула отчаянно: «Я с тобой!», но никто не ответил на той стороне. 

Обморочная явь все стояла перед глазами, и, очнувшись на печи в объятиях каторжника, Лялька долго не могла понять, сон ли то был или на миг увидела она спрятанную от души опрокинутую суть вещей. 
Емеля не просыпался – он постанывал и не отпускал ее, жестко притиснув к себе. Пришлось осторожно вывернуться, причем с лежанки мягко посыпались тут же какие-то армяки, веревки и кацавейки. Спустилась, собрала, запихнула наверх, к стонущему разбойнику, и вдруг спохватилась, даже по щекам себя ударила от ужаса: «Степка! Боже мой, Степка! Что с ним? А если он что-нибудь слышал?» 
Вся разгорячившись, ощущая постыдный румянец как нечто совершенно отдельное от лица и предательское, она пробралась в горницу. Ох, какое облегчение: спит. Спит и не шелохнется, только дышит трудно и часто. Не захворал ли? А если инфлюэнца или даже просто простуда? Как лечить, чем? У стариков у этих явно нет никаких лекарств… И она, сестра-преступница, об этом даже не позаботилась! И тут он открыл глаза и поглядел на нее. Все слышал! Что ему говорить, как оправдываться? 
- Представь, я видел мертвый лес,  – сказал он не своим, немного петушиным голосом, и напуганная до полусмерти Лялька поняла, что он действительно спал и ничегошеньки не знает. 
- Какой лес, Степа? 
- Совершенно высохший, вместо елей, вообрази, какие-то палки торчат. И весь насквозь виден, как, знаешь, зимой. Но только там не зима была, а лето. Июнь. 
- Почему июнь? – спросила она тревожно, вспомнив недавний жаркий овраг, хлопья пыльцы в воздухе и порванную цепочку. 
- Не знаю, но точно июнь. Пахло, знаешь, как-то так… По-летнему, медом и соснами. А в лесу этом, представь, ничего не росло… 
- Совсем ничего? – Лялька все пыталась говорить как ни в чем не бывало, но тон у нее был мерзким – лживый, лживый тон! Степа, правда, тона не замечал… Со сна, должно быть.   
- Ничего, кроме огромных таких боровиков, величиной с ведро. Только они были скорее неприятные на вид, и так и выпирали из сухой земли… Их было очень много в том лесу…               

 В сенях застучало, загудело, дедово бормотание началось еще за порогом. Ввалились они со старухой – распаренные, в шапках этих своих лохматых, носы – лиловые с алым отливом: тяпнули, что ли, где-то самогонки? Да ведь никого здесь, кроме них, нет, с кем пили-то? Или, может, у них в ларе за дверями припрятано? 
Корзину бабкину распирало от разного лесного содержимого: клочки пышного, сизого мха в подпалинах, жирные куски земли в пряничных разводах листьев, невероятный древесный гриб размером с хороший пирог, с налипшими иглами.
-  Сподобились мы нынче, – громко и с чувством булькнул дед, отбирая у старухи лукошко и извлекая гриб, – Сподобились, говорю, радости! А все береза-матушка, она кормит, она поит, она и весть подает… 
Ни Степа, ни Лялька ответить ему ничего не смогли – потому что отвечать было нечего. На печке зашуршало, завозилось, и Лялька в смятении отвернулась. Губы у нее дрожали, и в животе вспархивали то и дело жгучие всполохи, похожие на сдавленную боль. 
- Да ты дай кузовеню-то, – сказала хозяйка. – Лучше вон с ними словечком перемолвись. 
Расхристанный Емеля явился перед честным собранием. Был он сумрачен и будто в лихорадке, и тлел в его воровских глазах тайный уголек, заставивший Ляльку проделать сразу целую кучу интересных движений: поправить гладкий ворот платья, оборвать пуговицу и уронить ее на пол со стуком. Он подошел, поднял пуговицу, подал и встал рядом. От его тела пахнуло алчным жаром, как из открытого устья печи. 
- Что ты, девушка, маешься? Уж не угорела ли часом? – ласково справилась старуха, поглаживая гриб. 
Этого Лялька снести не могла: хозяйка смеялась над ней, это уж точно!    
- Ничего подобного, – сказала она холодно и с достоинством, чувствуя себя распропоследней дурой. –  Я просто… Мне приснился кошмар.   
- Вот и мне тоже такое привиделось, что Господи спаси, – вставил Емеля, как показалось, уж слишком ехидно. Глядя на коричневые половицы, усеянные крупицами мха, она спросила: 
-  И что же, скажите на милость, вам привиделось? – от стыда позабыв, что были они с Емелей давно уж на «ты».     
- Апостолы Христовы, – сказал он сердито, и Степа позабавленно взглянул на него, прикидывая, фыркнуть или подождать, чтобы не обидеть брата.   
- Какие апостолы? – Лялька глядела на него теперь во все глаза.  
- Я ж сказал – Христовы, – ответствовал Емеля, закусывая губу. – Числом двенадцать. Ходят они будто друг за дружкой, по лугу по лесному. А вокруг – жар летошний колом стоит, ровно в парной… Груздями вроде как тянет из чащи…  
- А апостолы-то что, милок? Чай, им грузди-то не по нраву пришлись… – встрял дед, почесывая бугристый, налитой нос и усмехаясь.  
Степа, наконец, не сдержался и фыркнул громко и неприлично, а брат его Емеля, набычившись, проскрежетал: 
- Да что! Одно название что апостолы, недомерки какие-то, прости господи! Ходят они, значит, и плюются, ходят и плюются, и никакого проку от них нет! 
Первым, как уже сказано, не удержался Степка, потом захихикал блажной дед, чем-то крайне довольный, прыснул ненароком и сам сновидец, и позже всех – Лялька. С души у нее словно скатилась великая тяжесть: Емеля такой детский, такой простосердечный мальчик! 
Одна лишь старуха не хихикала и не хохотала. Она унесла лукошко и спрятала его за печь. Теперь она копалась в своих закопченных горшках, вытаскивала ложкой, пробовала, причмокивала и неодобрительно взблескивала на всех четверых мелкими перекати-поле глазками. 

Оглавление ПоказатьСкрыть