Сардаана

Кто-то отважно звякнул дверным звонком, потом постучал в мягкую обивку двери. Почти сразу после Петюниного звонка. Все в том же первом часу ночи. Точнее в половине первого. 
Дмитрий Иванович отлепился от дивана, куда он залег пять секунд назад, и бухая пумовскими резиновыми шлепанцами, отправился выяснять, кто там. Это оказалась Машка, вся в прозрачных бусинах мороси, почему-то в пушистой супермодной чалме, отороченной надо лбом тонкими подвесками. Это было диковато, но ей шло. Чуть не сбив широкой шубой зеркало в прихожей, она стремительно выпала  из дверного проема прямо на Дмитрия Ивановича.

- Здрасте. Это еще что? – поинтересовался тот недовольно. –  Как ты вошла? Ты же код  не знаешь? И снизу не позвонила… И вообще, это уж…
- Старый клен стучит в окно, – сочно произнесла Машка, прищурившись. – Там входил какой-то дядька в шикарном пальто. Я с ним прошла. По-моему, он очень хотел, чтобы я поднялась к нему, а не к тебе. Я приглашаю нас с тобою на прогулку…
- Какую такую, к чертям, прогулку? – не понял Дмитрий Иванович. – Где-то я уже это слышал… А, это из той песни. Ну, выкладывай, зачем ты явилась на ночь глядя?
- Если ты думаешь, что я под мухой, ты грязно ошибаешься, – заявила Маша, сбрасывая шубу ему на руки. – Войти можно?
- Так все пьяненькие говорят. И вообще-то я тебе входить не предлагал.
- Но старый клен же стучит, – сказала Маша многозначительно. – Что ты смотришь? Это я в «Квазимоде» купила. Правда, классный?
- Где? 
- В «Квазимоде». Ну, «Квазимода» на Петровке, новый бутик этот, роскошный. Ну, реклама еще была по Эху Москвы… Там-па-пам-пум-пум… И таким басовитым голосом: «Дорогая, ты впечатляешь. Ты выглядишь грандиознее, чем Нотр дам де Пари… Для тех, кто не боится быть суперстильным…» Ты что, не знаешь?
- Заяц, я Эхо Москвы не слушаю. Ты скажи, зачем пришла…
- Расскажите вы ей, цветы мои… Скажи мне, кудесник, любимец богов… Зря не слушаешь. Просто шла-шла и зашла. Ехала мимо.
- А. Тут, кстати, буквально минуту назад, звонил твой обожаемый. Ну, П. Петя. Петюня. Ему «Книгу о вечном» дают. 
- Да, да, я поняла. Какую Книгу?
- Молодец. Какую-то Квазиморду она знает, а «Книгу о вечном» – увольте, пожалуйста. Литературная премия такая. Для безграмотных.
- Премия для безграмотных? Для возлюбленного П. как раз подходит.
- Да не премия для безграмотных, а я тебе, безграмотной, объясняю, что такое эта «Книга»… Фу, черт… Куда это ты устремилась?
- Где уж мне, идиотке, про такое знать… Я на кухне собираюсь чаю выпить.
- А я тебя приглашал?
- Ну, так пригласи.
- Нет уж, дудки. Я целый день пробегал… Как собака…
- Бедный песик. 
- Никакой я не бедный. Бери чашку, пей и выметайся.
- Ну, богатенький. Мить, можно с тобой серьезно поговорить?
- Я же тебе по телефону сказал, что нельзя. Да, совсем забыл. П. хочет, чтобы мы с тобой приехали к нему на Новый год. Ну, что ты так смотришь, глазки в кучку? Алки не будет, он ее куда-то там ушлет.
- Ты меня просто огорошил…
-Ты же сама этого добивалась… Ну, ты даешь… – Тут Дмитрий Иванович отодвинул в сторону ноутбук, потому что Машка взмахнула ниспадающим рукавом и чуть не своротила сахарницу.
- Я не ожидала, что ты так скоро это обтяпаешь. А тебе что, хочется к нему поехать?
- Мне? Ну, как сказать. Все же харизматик. «Возвращение Пугачева» очень оригинальная вещь. И если за нее дали «Книгу»…
- Да я не про твою гребаную «Книгу». Тебе самому хочется к нему ехать?
- Ну, хочется… Чего ты пристала? У меня с ним свои отношения. Думаешь, я вам помешаю, голубкам?
- Нет, не думаю. Скорее, поможешь. 
- Вот именно. И мне с ним нужно посоветоваться о своих делах, поняла?
- Можно узнать, о чем? Мить, о чем ты там с Петюней языком треплешь?
- Не твоя кума печаль, как говаривали в старину, поросят моих качать…  Ввалилась среди ночи, да еще устраивает мне тут допрос с пристрастием. Все. Тебе пора. Очень, кстати, красиво выглядишь. Хотя и экстремально чуток.
- Митька, да погоди ты шубу на меня напяливать, вот кретин… Ты сам, как пьяный… Вот блин, ну можно с тобой еще пару слов сказать? 
- Нельзя. Вот поедем к Петюне, ночью и наговоримся. Как там все в «Мироне»?
- В «Мироне» все отлично. Митюша, ты редкостный мудак.
- Еще одно слово, и я с тобой к П. не поеду ни за какие коврижки. Пока.
- Мить, мы сколько лет уже знаем друг друга?
- Не помню, года три, кажется… В новогоднюю ночь перевалит на четвертый. До скорого.
- Идиот. Ты мне шубу дверью отдавил. Ну, как хочешь…

«Созвонимся!» – крикнул Дмитрий Иванович хлопнувшей крепко двери и подумал: «Я вроде ждал от кого-то звонка… Это мне не приснилось? А, от нее, от Машки, и ждал… Бред какой-то… Впирается среди ночи, вопит, как на пожаре… Озвереть можно. И работа стоит. Сейчас вот кофейку заварю и с новыми силами…»  

***

Судилища позорного Никита Андреич потом почти не помнил. Вокруг клубилось какое-то стылое марево. Мельтешили бесчисленные лица, отравленные жадным любопытством, неудержимой злобой, болезненным состраданием. В Московском окружном суде, где слушалось дело, в залу набились сотни любопытных, все больше баб, которые с перекошенными от волнения ртами взирали на Воскресших. Присяжные косились на «физических и нравственных уродов», «темных идиотов, изувечивших себя, вопреки законам церковным и государственным». 

К Никите же Андреичу отношение все ж было особое. Он свидетельствовал, что оскопился добровольно, что никто его к этому не принуждал и силой не склонял. Влажными глазами окидывал он зал и говорил размеренно и спокойно. Адвокат, против воли навязанный ему кем-то из ополоумевших от стыда родственников, тщетно пытался расписывать зверства секты, якобы силою увлекшей именитого купца, богатого лесного торговца в свое гнусное лоно. Никита Андреич от адвокатских слов с жаром отпирался, говорил про чистую, полную света жизнь, что началась для него после зимы. Зал бурлил.
Хотел он покаяться перед людьми, про Дарью и преступление свое поведать, но когда выводили их, Мирон улучил миг, шепнул, что Искупитель, мол, не велит, и так страдания хватит на сердце.

Допрашивали потом Мирона, Евдоксию, Николая, сестру Евдоксии Авдотью, братцев и сестриц, смело стоящих за деревянной приземистой решеткой, глаз не опускающих, прозрачно и хмуро перед собой смотрящих. Секретарь суда зачитывал срамные подробности про то, как кому мошонку удалили, груди или еще что. Все подвергались наглому врачебному освидетельствованию в соседней ледяной, несмотря на августовский поздний жар, комнате с голыми стенами. Никто из братии ни слова не произнес, на мучителей не посмотрел. Все, как один, уперли глаза в крашеный, казенный пол. Никита Андреич боялся одного – что в зале окажутся старые его товарищи-собутыльники по Клубу, будут гоготать или подходить с соболезнованиями, расспрашивать, как решился он на такое непредставимое надругательство над собой… Этого он терпеть не хотел и боялся, что, невзирая на всю собранную в кулак кротость свою, закричит, ногами затопает, погонит бесов этих от себя. 
Но в дымной зале с желтыми грустными стенами, так болезненно чем-то похожей на обеденную залу Клуба, только раз вроде мелькнуло обескураженное, лохматое лицо Клочковатого, будто пузырь на воде. Мелькнуло и пропало, в топь ушло. Никто к Никите Андреичу не подходил, не сетовал. Марфу один раз видел он издали, да и то никак понять не мог: она – не она? 
Только во время заседаний, когда допрашивали прилюдно всех на корабле обитавших, понял Никита Андреич, как одинок он был на свете, пока не повстречал общину Искупителя. Пусть они и вздорили меж собою, ругались временами – все ж тоже люди, не ангелы еще – но держались они крепко друг за друга, терновый венец славили, как умели, и не предавали братьев своих.
А когда вывели под конец Силантия с всклокоченной бородой и зарей сиявшими глазами, руки раскрывшего над толпой, словно сокол крылья… Гремящий крик раздался в зале: «Искупитель наш, батюшка святый! С тобой на поселенье пойдем, ничего нам, Воскресшим, не страшно!» И вместе со всеми братьями повалился Никита Андреич на колени, обеими руками крестясь, как по закону спасения велено, и радостно чувствовал свою связь со всеми этими кричащими людьми в простой, неказистой одежде. Их поднимали за локти, грубо толкали в спину, чтобы унять вопли, но сделать ничего нельзя было, пока сам Пророк, обжигая огнем взоров судей неправедных, не заговорил с паствой своею.  
Сказал он про путь крестный, который предстоит им, про скудную, неплодовитую землю, что упорным трудом превратят они в тучные пшеничные поля, про кровь честную, за истину проливаемую, про муки, уготованные в аду тем,  кто отступится от веры скопческой… И вновь грянуло в зале: «Не отступимся, батюшка, не боимся ничего, коли ты с нами!». И из залы полетели возмущенные возгласы, судьи заволновались, принялись шикать и пальцем грозить, но все, пока уводили Силантия, ропот в зале не умолкал, публика бесновалась.