Сардаана

Зима теперь была в самой ядреной, бодрой своей поре: январская стужа одевала водосточные трубы искрящимися шапками в соболиных хвостах сосулек. Дворник то и дело ошивался перед подъездом ляпинского особняка, скреб и драил тротуар, но тот всякую ночь умудрялся зарасти заново ледяной коркой, а сверху еще подпустить игольчатого снежного пуха. 
В доме было неспокойно, хотя и горел по вечерам в гостиной большой, мрамором отделанный камин. Чуть только на пунцовой, ледяной заре расплывался в воздухе Мертвого переулка пустотелый гул колоколов Христа Спасителя,  в Марфиных комнатах начиналось шуршанье и шептанье: там обустраивали приданое, хлопотали о постели и платьях – свадьбу должны были играть на Пасху.

Никита Андреич, когда можно было, отсиживался дома, в Клуб ехать ему не хотелось. Раза три устраивал он «кутеж» в дорогих ресторанах, бил бутылками зеркала, кормил цыган зернистой икрой и флексбургскими устрицами, выливал за ворот лакеям пиво с патокой, уводил чернооких цыганских грунь в отдельный кабинет, но все это без души, со скукою. Еще в декабре, после визита князя Еленского, он окольными путями пытался вызволить шубу из того дома у Триумфальных ворот. Боялся, что Дарья, как ни стыдлива, а потянет его к ответу за свершенное и шубу эту предъявит доказательством. Но ползли дни да ночи, все было тихо, и Никита Андреич плюнул. «Не будет она себя срамить, на люди с этим лезть», – думал он, а у самого сердце что-то глуховато подвывало, словно пес на могиле. Хотел было погулять с размахом, ан, ничего не вышло. Тоска.
На исходе января решил он все же съездить в Клуб, посидеть на вторничном обеде, чтобы люди чего не подумали. Он и злился и мучился, подъезжая к Большой Дмитровке по ледяной накатанной мостовой. 
Вошел в залу, осмотрелся, прикинул, к кому подсесть. Уже вовсю гудел обед. Разные голоса окликали его из теплого, душистого дыма, но Никита Андреич уже завидел Клочковатого, восседавшего, как заведено, возле блюда с пополамными расстегаями, и поспешил присоседиться к нему. 
- Здорово, Никита Андреич, здорово, брат, – громогласно встретил его Клочковатый, утирая бороду, целуясь по старомосковской привычке. – Что давно не заглядывал? Или по-прежнему киснешь все?
- Да и то, Иван Авдеевич, все никак не вылечусь, – сказал Никита Андреич без улыбки, – да и потом – когда мне лечиться? То дела, будь они неладны, то еще какие хлопоты: вот сестру замуж выдаю.
- Это за кого? Не за князя ли Еленского этого захудалого? Что-то я третьего дня краем уха слышал… 
- За него. Захудал, конечно, не спорю, но все ж – князь, – ответил вяло Никита Андреич; будущее родство с князем не грело уже отчего-то его души.
- Не поспорю, – Клочковатый ухмыльнулся, повел лохматой головой. – Вот только, говорят, странный он человек какой-то… 
- Что ж в нем странного, – отрывисто сказал сосед, обремененный непонятной своей тоской, – Разве что поляки в роду… Да уж теперь на это не смотрят… 
- Да ты, Никита Андреич, не сердись, вот выпей лучше водки. Я на твоего князя не грешу, люди что-то говорят, да мало ли кто о чем языком треплет.
- А о чем треплют-то?
Все ж таки задел его Клочковатый за живое, на это он был мастер.
- Да разве в голове удержишь? Что чудной он, жизнь ведет затворническую, друзей почти не имеет, по ночам, бывает, не спит, ездит куда-то… всего не упомнишь…
- Эко дело, – насмешливо протянул Никита Андреич, радуясь, что не услышал от ехидного собеседника куда более неприятных каких подробностей из жизни князя. –  По ночам не спит, ездит… Этак про вас и про меня такого насказать можно… 
- Вот я и говорю – сущие пустяки, – тотчас же согласился с ним Клочковатый, посмеиваясь в соусом запачканные усы. –  У вас слава человека дошлого, матерого, я и ответил: дескать, наш Никита Андреич знает с кем дела делать, его вокруг пальца не обведешь. Коли выдает сестру, значит, партию ей подыскал изрядную, чтобы не стыдно было перед людьми.
- А с кем же вы говорили? Кто про князя вам набубнил?
- Да я не запомнил. Кто-то из наших, из Клуба, – сказал, прищуриваясь, Клочковатый  и тяпнул, отвернувшись, рюмку водки.
Никита Андреич тоже выпил, говорить больше ему не хотелось, да и кушанья все как-то вдруг сделались неинтересны.
Он ждал хора. Было самое время.

Уже в гостиной он, как сквозь сито, дыша, упал в кресло и потребовал сухарного квасу – загасить уголек в горле. Что-то жгло его, аж грудь болела, в горле першило, и думал Никита Андреич: «Что же это? Уж больно на страх похоже… И чего мне бояться? Ну, появится она, поводит желтыми глазами, на меня не поглядит… И это хорошо… Только зачем мне ее дожидаться? Проверить, что ли хочу, жива ли, нет ли…»
За раздумьями он и не заметил, как кресла наполнились распаренными, погрузневшими гостями, как где-то невдалеке, за дверью затренькали скрипки да балалайки, как уселся рядом с ним неутомимый Клочковатый, которого и вино не пронимало: он и прихлопывал, и толстой ногой бил в ковер, и подпевал тем, кто медленно входил в гостиную.
А входила целая цветная, разноголосая толпа, пели приветствие, звякали каблучками, бойко двигались под разудалую музыку. Вот и Марья Пафнутьевна хмурит насурьмленные брови, кланяется шумным гостям… А за ней… Дух сперло у Никиты Андреича, почудилось даже, что поперхнулся чем… Так и думал он увидеть золотые, разбегающиеся под люстрой струйки шелка, смуглые, стройные плечи, ледяные глаза… Да только за Марьей шла совсем  не она, а Полинька, а за нею Катька Белая, а потом еще… Ах, ты Господи Боже ты мой,  где ж она? Еле удержался Никита Андреич, чтобы не вскочить с места, да не начать девиц расталкивать и музыкантов по углам пихать. Но и это бы не помогло. Все уже вошли, дружно ударили рябовцы, заголосили девки…
Никите Андреичу сдерживаться стало невмоготу. Гости вокруг него галдели, перемигивались, шутили, кто стоял уже, кто так объелся, что встать не мог. Никита же Андреич, весь багровый, терзая рукою галстух, стал подниматься из кресла. Клочковатый нагнулся к нему, шепотом что-то говоря. 
- Шумно очень, Иван Авдеевич, – с мукой, как в бреду сказал ему Никита Андреич, – Что такое?
- Говорю, без нее хор не хор, всех она заводила, Дарья-то, – расслышал он глухо, будто с другого берега реки. – Да вы сами вспомните, каким волком на нее смотрели, а теперь уж и забыли?
- А где ж она? – смог еще спросить Никита Андреич, все норовя уйти от Клочковатого, пошарить в толпе.
- А дьявол ее знает… Бабенка такая, с норовом… Вроде, бросила она хор, выкупилась, да кто ее разберет… К такой на козе не подъедешь…
- Выкупилась?

Никита Андреич наконец-то вскочил, но тут рябовцы дернули по струнам, девки руки заломили и пошла писать…  Он мечется среди толпы, то ли выбежать хочет, то ли ищет кого, то  одной в лицо накрашенное заглянет, то другой… Будто лихорадка накатила на Никиту Андреича… Аж лоб свело, виски жаром сдавило, сердце ходуном так и ходит. А молодые глотки орут над душой: «Время, ведите коня мне ретивого, Крепче держите под узцы, Едут с товарами в ночь из Касимова Муромским лесом купцы…
Что ж это за песня какая-то дикая, недостойная, а гости будто не слышат, про что им поют, в ладоши бьют, перекликаются, голосят с визгом, с притоптываньем… «Будешь ходить ты вся златом облитая, Спать на лебяжьем пуху…»
Никита Андреич схватился за голову, стал как столб и с ужасом слушал слова. Вроде, были они знакомые, но неясным мраком веяло от них, огнем и страданием.
Скрипки взвыли громче. Девки раззявили красные рты… Началось кружение.
«Много за душу свою одинокую, Много я душ загублю… Я ль виноват, что тебя черноокую Больше, чем душу люблю…На мгновение помстилось Никите Андреичу, что рыщет он, как больной зверь, в чаще гробового елового бора, и раскачиваются, кружатся над ним пышные, набрякшие гибелью колючие ветви… И под ногами мертво, а в вершинах гуляет обезумевший, лающий ураган… 
Он отнял руки от лица и быстрым шагом пошел к дверям, по дороге чуть ли  не с ног сбивая пляшущих.

На Пречистенском бульваре вылез из саней, подержался рукою за железный столбик. Велел кучеру ехать домой, сказал, что пешком пройдется. Место тихое, месяц полный, светлый, тополя заиндевелые стоят, как обсахаренные. Прошелся по бульвару, стало понемногу отпускать. «Куда она делась, - все размышлял он тревожно. – А вдруг всплывет дело… Нет, не станет она… Но тяжко-то как, Господи… Где искать ее…»
Он ничего, кроме этого не думал, но чувствовал где-то у сердца смертную почти истому и знал, что непременно должен увидеть ее не затем, чтобы деньгами рот заткнуть, а так, непонятно почему. Вроде, надо у нее что-то спросить, посмотреть на узкие руки, как они спокойно на коленях лежат, на все лицо ее золотое. И вдруг мерещилось ему это лицо на высокой плоской подушке, в бумажных кружевах, с венчиком желтым, черно исписанным на неживом лбу. И гремела снова в ушах разбойничья песня про загубленные души, про страшное, ночное одиночество.
Под конец, уже на подступах к Мертвому переулку, одолела Никиту Андреича дрожь, тревожная слабость во всем теле. Тут и пожалел он, что отпустил сани. Но было уже близко. Никого, даже собаки, не повстречалось ему. Белые-белые туманились улицы перед глазами, тень его взбиралась на стены, лезла аж до самого набрякшего будущей метелью неба и снова срывалась под ноги. И как же страшно показалось ему, когда чей-то негромкий,  словно печалующийся невесть о чем, голос окликнул его у самых ворот особняка.
Вздрогнул Никита Андреич, облился горячим потом под шубой – решил он, что слышит один-единственный голос, который боялся и желал услышать сейчас. Но это была не та, о которой он думал. 
Почти слившись с оградой, стояла тонкая худая девица в темном шерстяном платке, в бедной шубейке. Никита Андреич глянул на месяц, помедлил и пошел к ней осторожно, еле передвигая ноги. Поглядел на непонятную эту девицу и еще страннее показалась она ему. Блеклое, бледное, как январский поздний месяц, лицо, изможденное, с горячечным, внутрь глядящим взглядом. Не от жизни такие лица – от смерти, от печали. «Никита Андреич… – повторила она, будто прошептала, – это вы?» «Ты откуда меня знаешь, кто такая будешь? Зачем дожидаешься?» – заговорил он торопливо, словно боясь, что она серым дымом из-под рук уйдет, не успеешь и узнать, зачем приходила. «Ты Никита Андреич?» – уже как-то по-другому сказала она, голос зазвучал на морозе громче, протяжнее.
- Да, да, – тихо забормотал он, хватая ее за рукав, – Ты чего орешь-то? Чего надо тебе?
Тут в ярком морозном воздухе со страхом увидел он, что почернели уставленные на него глаза, сжались досиня губы, нос, как у мертвой заострился… Дикое, блистающее великой ненавистью лицо неподвижно глядело на него.