Большой дом
У семилетнего Герки не было ни малейшего желания видеть Бога – еще одного шизанутого старика, с Геркиной точки зрения, – и он уже совсем решил обсудить что-нибудь более насущное, когда Сонька вдруг сказала задумчиво: «Слушай, Герасим, а я бы хотела, чтоб люди видели…Ну, Бога. Он бы тогда помогал им и запрещал бы мамам бить своих детей… А еще, когда мы умираем, нам было бы весело, потому что мы бы знали, что он вот тут, и не боялись бы. И ничего плохого мы бы не могли видеть, ну, страшного, адов всяких или оживших мертвецов, потому что мы бы видели Бога все время и все». Тут Герка очень удивился и сказал что-то умное, типа что Бога нельзя увидеть, потому что он на небе, а мы на земле.
Но упрямая Сонька не сдавалась: «Нет, этот дедушка сказал, что когда сердце чистое, можно прямо так… А что значит чистое? Ну, руки я мою перед едой, мамка проверяет, ну, уши там чистю… А сердце как? Я же внутрь к нему не влезу». Герка не знал. Но он не захотел ударить лицом в грязь. Он сказал: «Ну, ты даешь, это ж все знают: взял, выпил чего-нить там, ну, это… Комету. Он же все микробы убивает». Соньке эта идея понравилась, и они стали сочинять, что можно такое выпить, чтобы вымыть сердце изнутри. Сонька сказала, что бабушка для сердца пьет валидол и коловардин, а потом еще Герка придумал, что нельзя курить, потому что это грязнит сердца людей. Сам он втайне от папахена уже пробовал смолить в школе, в туалете, естественно, каждый раз страшно перхал, и пацанам приходилось колошматить его по спине (что они и делали с огромным удовольствием)… В общем, его мучила совесть.
Но сейчас Герка подумал, что это… ну, эти Сонькины глупости, были как бы… ну не совсем глупости, что ли… Он бы дорого дал, чтобы рядом сейчас был кое-кто… Нет, не этот шизанутый бог, конечно (представление Герки о боге не особо сильно переменилось с допотопных времен детства)… Да, вот сама бы Сонька и была. Та, маленькая Сонька из памяти. Он думал во сне, что это странно, но он больше не боится, что Сонька к нему подселилась, это все туфта, никто ни к кому не подселяется, думал он, это я просто тогда маленький был, вот и верил во всякое такое…
К слову сказать, верил во все это Герка еще день назад, но почему-то сейчас уже не мог верить. Не получалось. И во сне ему казалось, что это он верил тогда, в семь лет во всякую херню, а теперь уже нет. Ему было страшно, и он хотел, чтобы рядом была Сонька.
Только теперь он ясно видел, что всякие там сущности – они по одну сторону баррикад, как говорила Анна Евгеньевна, а Сонька – она по другую сторону баррикад. То есть, Сонька – не сущность, не привидение и не курская аномалия. Потому что он ее как бы… уважал что ли… Ну да, уважал, и поэтому не мог бояться. А вот Учитель – он по какую сторону этих самых баррикад? Черт его знает… Явно не по ту, где Сонька. Они вдвоем как бы не монтируются… Но тогда по какую же сторону баррикад его искать?
Под конец сна Герка так запутался с этими мудильскими баррикадами, что уже не мог въехать, где он сам: он-то теперь по какую сторону? Во сне он метался туда-сюда, расшвыривая ящики и застревая ногами в шинах (откуда-то у него всплыли эти шины, а, из телевизора…), а в него бросались «коктейлями Молотова». Но вот кто бросался: папахен, Учитель или Анна Евгеньевна? Сонька не могла, это точно. В этот момент один из «коктейлей» просвистел мимо Шибзикова уха и впечатался в стенку шкафа. Грохнуло, как снарядом по башке, Шибзик вскочил и понял, что вокруг темно, что он спит в коридоре, а снизу долетает гнусный какой-то шум, будто там кого-то лупцуют.
Он поднялся и, щупая стены, побрел на этот шум. Отзвуки битвы с коктейлями еще стояли в ушах, и он не мог сразу понять, где он – во сне или на заводе (что, впрочем, тоже было мало похоже на явь). Сначала он подумал, что шум – это хорошо, потому что там, значит, люди. Потом он подумал, что откуда там могут взяться люди и всякое такое. Потом он подумал, что раз шум, значит, там один человек. Может, упал или там что. Сломал ногу. Кричит. И Шибзик нашарил в рюкзаке и включил фонарик (оказывается, захватил с собой, ура) и бросился туда, вниз.
По дороге он еще успел подумать, что жаль, у него нету с собой «денег преисподней», тех самых, китайских, для призраков, или на худой конец загробной кредитной карты – так, на всякий случай, а вдруг придется выкупать Учителя. То есть, он дал бы карту Учителю, а тот уж сам стал бы торговаться… А как же они снимают деньги с карты? Сколько стоит выкуп живого из преисподней, это, наверное, только китайцы знают, они же изобрели это загробное бабло… Он промчался по коридору, побегал, (вот засада, ни одной лестницы, ну ваще, куда они все заныкались), потом чудом лестницу нашел и, царапая руки о ржавые перила, поскакал вниз, вниз, вниз, ступеньки прыгали, свет мотался туда-сюда. Он не мог больше думать о том, что ему страшно, что вокруг темный завод, он ликовал, что Учитель все-таки нашелся, и это ликование составляло, так сказать, ему компанию. Он был не один. Не один.
Так он доскакал почти до низа, замер на лестнице вслушиваясь. Шум прекратился. Он спустился еще ниже и прямо ударился там о темноту. Ее можно было потрогать, она не просвечивалась, она была холодная и жесткая на ощупь, как батарея центрального отопления, когда ее перестают топить. И в этой самой темноте Шибзик перестал слышать, чувствовать и думать.
С думаньем у него и так-то было не очень, а тут и вообще думалка отказала. Но так как Шибзик был устроен, как устроены обычно маленькие дети – то есть ему необходимо было вертеть в голове что-нибудь рифмованное, стишок там, считалку или песню,– то он и бормотал под нос следующее: «Сидели два медведя на тоненьком суку, один читал газету, другой месил муку… Раз ку-ку, два ку-ку… Оба шлепнулись в муку…» Если бы Шибзик мог понять, что именно он твердит, он бы понял, что рассказывает самому себе историю двух героев – Учителя и Герки. А так как оба медведя в считалке плохо кончили, то можно было смело утверждать, что бессознательное Шибзика довольно безапелляционно высказалось о том, куда именно их с Учителем занесло и что «раз ку-ку и два ку-ку» ничего хорошего от их бурной деятельности ждать не приходится.
Но Шибзик не умел себя слушать и никогда не задумывался над своими бормоталками. Он просто повторял слова, чтобы не было страшно. Он вертел фонариком туда и сюда, изо-всех сил разыскивая Учителя в кромешной тьме, где вдруг что-то снова зверски хлопнуло, звякнуло, брякнуло и заскрипело.
У Шибзика похолодели уши, он стал ватный, и через какое-то время, понял, что твердит уже не считалку, а зовет Соньку. Он знал, что там во мраке Учитель и собирался с духом, чтобы прийти ему на помощь. Тут опять что-то взвизгнуло, хлюпнуло и полилось. Потом грохнуло и бухнуло так, что сердце тоже стало ватным и начало биться в ногах. «Раз ку-ку, два ку-ку», - грянуло вдруг все черное пространство сотрясаясь. И Шибзик, не разбирая дороги, бросился вперед. Но что же там прыгало во мраке, что-то белое, ох, как оно… Нет, нет, ничего не могло быть, ничего не могло быть, просто надо найти Учителя, потому что ему плохо, он здесь где-нибудь, а это то, что грохочет, оно не может ничего сделать, не может…
В следующий момент все случилось одновременно: пыхтящий Шибзик споткнулся обо что-то твердое, вылезшее из пола, и со всего размаха упал на еще что-то твердое, уже другое, и вместе с охренительной болью в ноге, к нему пришло знание, что снаружи грохочет гром и льется вода, что хлопает что-то материальное, тяжелое и большое, потому как в помещение залетает страшный ураган, и что он счастлив, счастлив, счастлив, потому что наконец может себе признаться в страшной и постыдной тайне, которую скрывал сам от себя изо всех сил: он никогда в жизни не видел ни одного призрака, мертвеца, пришельца и светящегося шара с глазами, очевидно, потому что был к этому глубоко неспособен, но скрывал, скрывал ото всех, потому что боялся – нет, он знал, что его сразу же выгонят из группы, а что ж он тогда станет делать совсем один, без никого, не ехать же в Новосибирск к мамане, ох, только не это, это пострашнее любых сущностей, нет он просто не мог признаться им, не мог, хотя Анна Евгеньевна, наверно, просекла, она на него странно смотрела иногда, но только бы не выгнали, куда он в самом деле пойдет! Что делать, что он такой неспособный лох, все видят, а он нет, хоть ты лопни, не видит и все, и ох как же это хорошо, оказывается, что он видит только то, что есть: он видит круг от упавшего фонарика на грязном полу, он видит вдалеке что-то вроде двери и одна створка ездит и скрипит от урагана и хлопает, и скрипят окна и весь завод ноет и гудит, но это просто скрип, просто блямс и трямс, и нет никаких сущностей со светящимися глазами, ох, только нога просто выдирается с корнем из меня, вот блин горелый, вот е-мое, как хорошо-то, что никого нету, просто нету и все, и плевать, прогонят они меня теперь или нет, ползти-то я могу, а раз так, значит доползу и все, и Учителя здесь нет, но это даже лучше, потому что он бы снова оскалился и сказал: пэтэушник дурак лохатрон, сколько времени на тебя угробил, а ты оказался тупым кретином, все видят, а ты, дурак, не видишь ни хрена, вот еще немного ой, ой как больно, но пусть я не вижу, я вижу кусок двери, ура, значит, по другую, ну и пусть, и хорошо, и типа слава богу…
Как вдруг запахло водой и травой! Он выполз и увидел, что в лесу сверкали молнии и лил дождь. В принципе, Шибзик готов был отсюда куда угодно, но нога болела охрененно, и не мешало что-нибудь закинуть в топку, потому что человеку надо жрать хотя бы иногда, это его типа святое право.
Право-то право, однако, есть было нечего кроме хлеба и двух сухих куриных кубиков «Галина бланка». Шибзик никогда не думал, что черный хлеб с кубиком покажется ему счастьем жизни и даже заставит забыть на несколько минут о ноге. Он доволокся до осин и, чавкая и обсыпаясь кубиковой пылью, схомячил три больших куска. С осин на него лило, вообще лило отовсюду, но какая блин разница. Потом он лег на землю и стал негромко стонать.