Большой дом

Потом он дополз до больших кустов чего-то вроде дикой смородины и залег там. Он не хотел видеть завод, но в принципе ему было уже все равно. Но не совсем. Когда ему стало совсем все равно, дождь и гром кончились. Шибзик ворочался под кустами, рылся в рюкзаке, искал что-нибудь типа анальгин, нашел в темноте какую-то таблетку, съел ее, потом плюясь от боли, перевязал ногу шарфом и крепко затянул. Он уже ничего не соображал, он вымок как собака. Его знобило, он попытался посмотреть на время в мобильном и вспомнил, что оставил мобильный в машине, как завещал Учитель. Но где же был Учитель? Куда он делся? Герка решил, что вот сейчас он об этом подумает, вот сейчас придумает, как быть, но тут же забыл, о чем собирался подумать и принялся искать зажигу, чтобы запалить костер. Зажигу он нарыл, но на костер не хватило сил. Вот ешкин тыдрын. Он лежал под кустом весь мокрый и ждал утра. 
Только на сыром, землистом рассвете он просек самую главную фишку: оказывается, он провел в лесу полночи, и ни фига ни морковки с ним не случилось. Видеть-то он на заводе ничего не увидел, это так, но допускал, что может что-нить такое почувствовать или, на худой конец, зацепить краем уха. Оказывается, он зверски боялся всех этих вещей, и не мог так просто прекратить бояться: инерция мешала. Однако он так ничего и не почувствовал. Ничего, кроме ноги. Нога никуда не годилась – она ныла, она распухла и сделалась невпупанно-лилового цвета. Герка не знал, что это такое – вывих или перелом, но откуда-то он помнил, что если сразу болит – это вывих, а если потом – то перелом. Исходя из этой народной мудрости он решил, что у него все же первое, крутой могучий вывих ноги. Хуже всего в этом деле было то, что он никуда не мог деться – ни вперед, ни назад: он не мог уковылять далеко от завода, потому что ждал, что вот-вот появится Учитель, да и, кроме того, он вообще никуда не мог уковылять просто по определению. Значит, надо было ждать. 
Он отполз подальше в лес, потому что находиться рядом с заводом ему было невмоготу, и он, хоть ты тресни, не хотел разводить костер тут же, в завалах кирпичей. Но устроился он так, чтобы можно было видеть вход (он же благословенный ночной выход), то есть, эти покоцанные двери, которые временами ржаво визжали от ветра. Вокруг стояли очень мокрые березы и еще этот… подлесок, тоже весь в каплях… Короче, жесть.
Он был в ужасе. Далеко уйти, чтобы искать Учителя в лес, он не мог. На заводе Петра Самойловича явно не было. Поэтому он решил ждать, потому что ему просто ничего не оставалось. Учитель не появлялся. Он обползал все место вокруг костра в поисках сухих веток и разного топлива. Костер с трудом запалился: нашлись в рюкзаке разные чеки и журнал про фотографию, который Герке велено было купить для общего развития в самом начале экспедиции: все это пошло на благородное дело растопки. Нужно было все время поддерживать огонь, и Герка ишачил на костер, как бобик: клал кору, еловые лапы, искал, что посуше, и это помогло ему скоротать день. К ночи его снова начало колбасить.
Он не втыкался, что за херня такая происходит, не знал, что делать, и так как реально не мог передвигаться, то его штырило – да, штырило конкретно, не так, как на заводе, но тоже будь здоров. Он боялся, впрочем, не только за Учителя, не только голосов в лесу и всяких штук. Он еще боялся, что ему не хватит жратвы: потому что в рюкзаке осталось пол хлеба «Дарницкий», одна конфета «Раковая шейка» и сухарики. А вот кубики закончились. Их, впрочем, и оставалось всего два. 
Он лег у костра и с часок покемарил. Потом встал, сел, наломал веток с ближайших елок, закинул их в еле тлевший костер и стал думать про Соньку. Он думал про нее с облегчением и печалью, с радостью и даже с наслаждением, хотя если бы ему сказали все эти слова, то он бы не врубился, о чем базар. Он почти грезил, почти странствовал где-то в необъяснимых полях веселия (никаких таких штук про эти поля он не думать не мог и никогда бы не выговорил без смеха, но просто был там, просто был), где они снова ходили вместе, даже не то, что маленькие, а просто вместе, и никто их не бил, никто им не указывал, что делать, никто не лез к ним в душу. 

Они были брат и сестра на всю долгую дорогу, которая еще будет, и Шибзик лежал и вспоминал, как Сонька пела в квартире какую-то белиберду из телевизора, а он не вслушивался, он просто стоял на балконе, типа смолил втихаря и радовался, что она как бы его продолжение, они вроде как орех-двойчатка, большой такой, прикольный орех, который не расколешь запросто. А потом вышло, что орех все-таки раскололи. Или нет? 
Он лежал, глядел в костер, нога у него ныла адски, но вот душа – не то, что он думал раньше про подселенные души, а что-то другое, – эта душа вроде как ошалела от всего и начала течь сама по себе, как вода из крана, когда его забыли закрыть… 
В общем, что-то начало петь внутри, и вот уже Шибзик лежал у огня и пел, он сам не знал, что такое он бормочет, какие-то ошметки из старой жизни с Сонькой, что-то из детства, ни складу ни ладу, но ему было приятно, что он поет, как Сонька тогда. И он стал думать про то, как она… ну, в общем, как она умирала там, на диване, и как никого рядом не было, и что-то внутри него сказало: «Вот они тоже так», но кто такие «они», Шибзик не догнал.
 А потом он лег и отрубился, нет, сначала он вытряхнул рюкзак и нашел там еще анальгину и закинулся этим анальгином и ушел от всех, кроме Соньки, которая была с ним, как оказалось повсюду, была всегда, с самого детства и посейчас, и они думали вслух как бы им увидеть Бога, может, выпить еще анальгину, чтобы так не болела душа, то есть это… нога. Так он спал и во сне стонал, но никто этого не слышал, то есть почти никто, кроме деревьев и... ну, в общем, чего-то еще… 

А на следующий день он проснулся от озноба. Его дергало, как на электростуле, хотя была уже теплынь и лезли отовсюду всякие листья и травки на свет Божий. Один Герка никуда не лез, он лежал у кучки очень сиротливой золы и что-то шептал себе под нос: это он себя заставлял подняться и снова пойти на поиски Учителя. Надо было начинать все сначала, но поиски никак не начинались, потому что Анна Евгеньевна все время приходила, застегивала Геркину куртку и укутывала горло шарфом: и от того, что она так приходила и укутывала – Герка чувствовал – можно было никуда не спешить, она разрешала. Иногда в Геркину голову прокрадывалась крамольная мыслишка: а может, это Учителю нужно идти его искать? И вообще – кто кого на самом деле ищет? Он Учителя или Учитель его? Но если это Учитель ищет его, то где же он бродит? Или это Герка все ходит и ищет Учителя? Стоп, как это ходит, с такой ногой не походишь, а тогда почему все кружится вокруг? 
Вот так на кривой метле пролетел еще один день – а из еды на дне рюкзака нашлись только ржаные сухарики к пиву со вкусом холодца, и приходилось есть по сухарику в час, так как надо было растянуть их надолго: кто знает, когда придет Учитель или когда Герка придет за Учителем. И сухарики растягивались и растягивались, пока один из них не растянулся на километр и не убежал куда-то в чащу, правда, потом выяснилось, что это шутко из леса типа убейся веником: сухарик оказался длиннющей поваленной осиной. Вот бы забодяжить котячий супчик из этой… лапши «Ролтон», но лапши не было… Точнее, она была с той стороны, а до нее нельзя было так вот… доползти… 
Он очнулся ночью вдрызг больной. В небе что-то качалось. Он в ловушке. Пипец. Лес и завод взяли его в плен. С такой ногой далеко не уйдешь. Лес был насуплен и совершенно свободен от всего живого, поэтому Шибзику казалось, что он закупорен в пустой стеклянной банке и кто-то – какая-то падла – все время пялится на него через стенки этой самой банки. Он заставил себя встать и найти еще растопки для костра. Какая-то мрачная березовая кора валялась неподалеку, и, прежде чем сунуть ее в общую кучу, Шибзик попробовал ее на зуб. Есть хотелось нереально. Просто до опупения. Но нет, он все доел, все, что у него завалялось в рюкзаке. 
Вот он сейчас сварганит новый костер, подложит коры и что за фигню он там поет? Он вслушался сам в себя: «Простите пехоте, что так неразумна бывает она… Всегда мы уходим, когда над землею бушует весна…» Что это за муть? И почему, когда он так бормочет, в горле что-то щелкает? Он решил не отвлекаться, костер занимал его, все-таки дело, а не херней страдать. Он наломал еще еловых лап, потом опять услышал со стороны свое бормотание. Что ему башню сорвало, что ли? «Не верьте погоде, когда затяжные дожди она льет, не верьте пехоте, когда она бравые песни поет…» Он глотнул и добавил с недоумением, почти шепотом: «Не верьте, не верьте, когда по садам закричат соловьи, у жизни со смертью еще не окончены счеты свои…» 
Все это было мучительно неясно (даже ваще без понятия что за пургу он гонит, заболел, наверно), но потом вспомнилось, откуда пришло. Такое всегда пела у костра Анна Евгеньевна, она готовила что-нибудь там, ну, суп там или кашу, и пела эту песню. Она еще много чего пела у костра, но про пехоту она особенно любила. И вот, выходит дело, эта самая песенка прилипла к Шибзику и стала петься сама – впрочем, он не возражал. Это было так, будто Анна Евгеньевна что-то такое готовила рядом на костре и не давала ему провалиться в одиночество.

Оглавление ПоказатьСкрыть