В начале жизни школу помню я

Я не могла заставить себя вступить в беседу с одноклассницами, потому что их беседы ощущались мной как смесь пошлости с коварством. Уже в так называемой взрослой жизни мне пришлось удостовериться, что мои школьные впечатления нисколько меня не обманывали, и там, где другая проскочит на трех ногах, у меня недостанет и одной. Я была чужой, и как бы я не подделывалась под общий тон, мне просто не могли не показать, что я влезла туда, куда не просят, и результат такого нарушения границ будет совершенно непредсказуем – в первую очередь для меня, но и для самих членов круга тоже.  

В тот день девочки обсуждали наряды. Эта вполне нейтральная тема вызвала у меня желание включиться в разговор, тем более, что мне в кои-то веки было что предъявить непонятному миру матерьяльных достижений: мне подарили итальянские штаны. Я мялась поодаль, слушая, как подрастающие шахерезады в ожидании своих кровожадных султанов изощрялись в немыслимом словотворчестве – растительное воображение кипело, и мне стало казаться, что я со своими штанами вполне могу вписаться в эту бурю страстей и даже выйти из нее нетронутой.

Я осторожно подошла к кругу и, подгоняемая очень резким порывом одиночества пополам с каким-то дурацким тщеславием, произнесла: «У меня тоже есть штаны». Все уставились на меня с некоторым изумлением, но без насмешки – ко мне относились с отстраненным равнодушным уважением – вроде как к теленку о двух головах, но при этом покрытом позолотой. Кто-то спросил: «Штаны?» «Итальянские, – сказала я торопливо, ощущая, что делаю что-то не так, не на уровне, – мне крестная мать их подарила…» 

Сразу возникло сокрушенное молчание. Я больше не могла говорить и провалилась в эту зловещую паузу, как в лужу. «Крестная мать?» – сказал кто-то с долей привиденческого интереса к миру живых. Мне стало очень не по себе. Дело в том, что крестная мать у меня была и в самом деле подарила мне эти проклятые штаны, но видела ее я крайне редко и никаких чувств к ней не испытывала. Все глубже уходя в трясину своего нелепого болота, я смятенно прислушалась к какому-то шестому или двадцать пятому чувству и поняла, что сейчас мне придется оттдуваться за эту самую крестную мать, но как-то ужасно отдуваться, как-то вымороченно. 

«Значит, у тебя крестная мать есть?» – спросил кто-то голосом следователя, говорящего: «Так-так» потопившему себя туповатому преступнику. Я подняла глаза. «Да, – сказала я придушенно, – есть». Допрос внезапно начал разрастаться, как грозовое облако. Сначало оно невинно-серое, а смотришь – через минуту уже распухло и набрякло до неузнаваемости. И вдобавок еще и почернело как-то. «Значит, ты в церковь ходишь?» – продолжил другой, тоже следовательский, даже уже прокурорский голос. В церковь я не ходила. «Да, – сказала я, – хожу». 

Под ногами у меня пузырилось болото, а над головой кипело что-то буревидное, так что отступать все равно было некуда. Молчание сделалось каким-то коллективным и потому особенно страшным. «Значит, – наступая на меня железными сапогами логики, заговорил все тот же голос, – ты еще и в Бога веришь?» Мне просто ничего уже не оставалось. Я обернулась и посмотрела на слезящееся в отдалении окно, призывая его в свидетели моей гибели. «Да, – сказала я, – я верю в Бога». После этого прозвенел звонок. Надо было идти на русский язык. Тут только я увидела, что стою я в круге – мои ошарашенные одноклассники обступили меня со всех сторон и, не говоря ни слова, созерцали мое признание. Они его именно созерцали, а не слушали ушами. В этот миг я всей кожей ощутила, что позолота с меня слезла, а две головы остались и даже сделались намного больше, чем раньше. 

Из круга начали выходить по одному. Все шаг за шагом отступали от меня, сохраняя на лицах мгновенную радость узнавания. Эта радость проступает обычно, когда люди каким-то сложным путем открывают не-своего и в тишине сердца гордятся своей проницательностью. Круг медленно распался, и я пошла на русский. 

Я сидела за желтой, исчерканной партой и ждала возмездия. Думаю, мне по наитию было тогда уже понятно, что гнев толпы и отвержение толпы – две вещи почти невыносимые. В голове моей мутно болталась мысль, что штаны завели меня довольно-таки далеко – куда-то на вершины человеческого духа. Я сидела одна, и меня не спрашивали. Это было кстати, потому что после моего незапланированного свидетельства я, наверное, вряд ли могла общаться на русском языке и уж тем более раскладывать его на суффиксы, приставки и окончания. Когда урок все-таки закончился, ко мне никто не подошел, хотя издали приходили легкие разряды тока – это были настороженные взгляды одноклассников, помноженные на мой одинокий ужас. Я стояла у окна и разглядывала неизвестно что – потому что я не понимала, на что я там смотрю, и что со мной теперь будет. 

Еще два урока прошли в тоске. Никто со мной не разговаривал, но никто и не проклинал, и не плевал мне в лицо. Впрочем, с меня было достаточно и бойкота. 

Когда я шла домой, мне хотелось понять, что именно произошло, и почему-то неоформившаяся, лезущая откуда-то сверху или снизу, из живота, мысль, что в жизни так всегда: от штанов – к Богу – странным образом подкрепляла меня, хотя никакой радости или воодушевления я не чувствовала. Скорее, это было просто новое знание. Воодушевление я испытываю сейчас, когда вспоминаю про свои школьные годы. Мне смешно и немного печально. Наверное, это была очень нужная школа. Я имею в виду школу жизни. Хотя я в этом и не уверена. Обучение в ней у меня растянулась на годы. А вот школа радости мне еще предстоит. Ее, по-моему, важнее всего пройти.