Сардаана

Ближе к полуночи ему позвонила Маша. 
- Не могла удержаться, решила вот узнать, как там все… Ну и голосок у тебя… Радиовещание из морга… 
- Говорил я с твоим козлиным П. Он купился
- В каком смысле?
- Здрасте, Новый год…Машка, ты чего, в самом деле пьешь по ночам? Ну, на байку про твой алкоголизм.
- Здорово… Мить, можно тебя кое о чем спросить?
- Смотря о чем.
- Ну, можно с тобой поговорить о том, что ночью было?
- Это еще зачем?
- Дурак. А П. что тебе сказал?
- Чтобы я помог ему тебя обдурить и спасти. Ну, то, что ты хотела
- Здорово.
- Не слышу особой радости.
- Я зверски вымоталась. Я тебе из “Мирона” звоню. Слышишь, дудят? Это Влад Селютин играет, ну, знаменитый этот… Фольклорист-этнолог фигов…  Смешно получается…
- Обхохочешься. Ты мне велела обхитрить этого козла, а вышеозначенный козел велел мне, в свою очередь, подвести под тебя интригу… 
- Митюня, я тебе ужасно благодарна. Только ты все-таки редкостный придурок.
- А ты, судя по всему, Гегель и Шлегель в одном флаконе. 
- Да нет, я так просто… К слову. А когда мы поедем к П?
- Господи, вы мне спокойно пожить дадите? Двенадцатый час…
- Ладно, не лезь в бутылек. До скорого.
- Пока.   

 В первом часу позвонил Петюня.
- Дед, я тут тебе звоню, пока Алла не слышит… Что, Машка про меня сама тебе не заикалась? Это бы облегчило ситуацию, так сказать, ее подмазало…
- Не помню… По-моему, нет. 
- Ну-ну. Ты, старик, вот что – действуй с осторожностью, не гони лошадей. Ее надо взять на крючок легонечко так, артистически… Ну, ты меня понимаешь.
- Петя, ради всего святого, я спать хочу.
- Ну, давай, старик. С Богом. 

***

В жару, в горячке сидел Никита Андреич на сосновой скамье у самого окна, и вспоминал слова Силантия. Вот уже с час так сидел он один, и никто не приходил к нему. Голова пылала огнем, виделось ему сияние безбрежное, как над Богом-Отцом, что на коленах пресвятых держит Младенца Христа, мерещилась ему жизнь значительная, блаженная, полная  чистоты телесной и трудов праведных.
Силантий, бережно поднявши его  с пола, так сказал тогда: “Я тебя, Никита, голубем назвал, голубой. Но имя это еще заработать надо. Ты пока еще в козлах ходишь, гиенне подлежишь. Отсеки у себя змия, отыми ключ адов, и сойдет на тебя радость ангельская, на живущего в стране тени смертной свет воссияет”. 
Думал Никита Андреич о том, что слышал от людей про скопческие общины: как гонят их, как трудятся они, рук не покладая, как устраивают моления какие-то свои, чтоб Дух Святой снизошел… 
Немного и слышал, но в этот час все это пришло на память ему, и еще думал он про жадную страсть, заполонившую всю жизнь его с отроческих лет; сначала мучавшую рукоблудием, в котором на исповеди он, весь мокрый от стыдного пота, признавался попу, а, чуть подрос и заматерел – жуткими, сладкими гроздьями женских ног и грудей, искушавших его чуть ли не каждый миг.

Думал он  об этой муке греховной, о вздыбленном жеребце сатанинском, что в бездну увлекает, а ты и сдержать его не можешь, как ни тщись. Вспоминал лица  товарищей своих, купцов,  как они на хор глазеют, все в потных пупырях, багровые, слюна похотливая в уголках губ запеклась
И видел он перед собой путь снежный до Триумфальных ворот, месяц пляшущий над домами, черный подъезд, золотые глаза. Видел тело истерзанное на полу, чувствовал, как тяжело, свинцом, оттягивает меж ног ярый жеребец диаволий, услада преисподней. Будто все бремя жизни, все скорби ее богомерзкие сосредоточились в этом змие, что своевольно мучил и казнил человека.
Ныла душа у Никиты Андреича, захотел воды выпить, стал шариться по углам – нет ничего.
Тут из-за перегородки гусиной походкой вышел человек лет двадцати пяти от роду, неся в руке граненый стакан с водою.
- Ты, Никита, может, испить хочешь, со грехом-то воевать – сердце сохнет, – сказал он, не улыбаясь, и протянул стакан.
Был он желт и водянист немного лицом, мягкие щеки провисли, глаза смотрели будто в дальнюю даль никому не известную. Он влажной рукой задел руки гостя, когда подавал напиться. 
- Ты кто? – спросил его Никита Андреич, принимая воду.
- Я? Мирон, – ответил малый ровно, бесцветно.
- Ты вот говоришь, сердце сохнет… Высохло оно давно… Сердце мое… – продолжал Никита Андреич, не в силах мучиться в одиночестве. –  Что ж вы тут все, спасаетесь, значит?
- Спасаемся, – так же безучастно ответил Мирон. – Как не спастись… Мир-то лукав. Лежит во зле. Куда бежать? 
- А тебе в миру тяжко приходилось? 
- Да кому ж в миру хорошо? Собакам разве… Как устроено-то там все… На его бабушке сарафан горел, а твой дедушка пришел и руки погрел. Вот как в миру живут-то. Не по-божески…
- А здесь – по-божески? Ты, Мирон, не молчи, ты говори.
- А что здесь? Здесь душа прохлаждается. Евангельским светом насыщается она… Здесь-то.  А в миру… Вот как в книжке “Путь паломника” указано, много есть страдания всякого, искушения…
- Про паломника? Ты что ж, грамотный?
- Тут у нас все, почитай, грамотные, кроме баб-то.
- А что же, им не надо? А, Мирон
- Да где им, долговолосым… В народе верно говорят: бабьи умы разоряют домы, – сказал малый и искоса взглянул на Никиту Андреича.
- А что же про паломника-то? Страдал он? – спросил тот, опорожняя стакан, лязгая зубами о стеклянный край.
- Страдал. Как не страдать… Ты, Никита, вот что… – неожиданно понизив голос сказал Мирон, – Как снизойдет на тебя Свят Дух, как надумаешь скопиться  да на белого коня пересесть, мне скажи – я тебя в подворотне близ Триумфальных ждать буду три дня…
- Ждать меня будешь? – спросил Никита Андреич, схватывая его за мягкую ладонь.
- Ты к Евдоксии не ходи. Она все ж баба, хоть и сестрица. Ты в подворотню иди, и я там буду.
На этом Мирон вызволил тихонько свою ладонь из горячих рук Никиты Андреича и враскачку ушел за оклеенную обоями загородку, откуда потом послышался гулкий шорох, будто кто-то прилежно листал большую книгу.

***

На вторую ночь истерзанный думами Никита Андреич, вина не пивший уже более двух суток, таясь от всех, зажег в спальне перед образом Богородицы запыленную лампаду, что с самой матушкиной смерти  не горела в доме. За окнами разыгралась непогода, вьюга так и свистела. Большие стекла сверкали лапками неживых узоров, затейливым снежным цветником. 
Расхаживая по нагретому ковру, Никита Андреич в смущенном умилении представлял себе Мирона в подворотне, сурового, святостью сиявшего Силантия и бледную Евдоксию. В этих мыслях находил он отдохновение. Уж сердце сказало ему, что путь назад заказан, что за Царствие Небесное побороться придется. “Подвизайтесь войти сквозь тесные врата”, – повторял он в детстве заученные слова, и чувствовал, что в первый раз выбирает благо, покой, благолепие, о которых говорила ему когда-то забитая, рано угасшая, нелюбимая мать. С трепетом поглядывал он в угол, где теплилась голубая лампадка и пробовал даже попросить о чем-то церковным, могучим языком, но в церковь он уж года два не захаживал и кроме мудреных немногих фраз, вроде “честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим” и “двери, двери” ничего не шло ему на ум.  
Сдерживая разошедшееся сердце, он достал десть писчей бумаги, взял перо  и принялся за письмо –  к поверенному  человеку, на склад. Писал он на тот случай, если надолго задержится в местах неизведанных. Он знал уже, что насовсем не заберут его из мира – надо в нем дело делать, повинность грустную нести до смертного часа. Перечел, подивился себе, как ловко еще может о делах рассуждать, и чуть было не приписал в конце: “Господь вас сохрани”, но вовремя одумался, криво расчеркнулся и запечатал как полагается, сургучной, нерушимой печатью. Марфе он еще с вечера сказал, что уезжает по делу, что когда ждать его – одному Богу известно, и чтобы к свадьбе в доме готовились, как подобает, не вольничали. 

Позвонил, приказал письмо отправить завтра с первою почтой. Никто не смел ничего спросить, и Никита Андреич с пересохшими губами, в  предвкушении великой чистоты нездешней, в лихорадке, волнами ходящей по телу, радовался, что привычной строгостью сумел себя от наглых и несдержанных расспросов оградить. Подошел несмело к иконе, перекрестился на огонечек, постоял еще у ледяного, черного окна, вытер потный лоб бархатною шторой и в последний раз огляделся кругом. По дороге к дверям лампадку он задул, чтоб никто, ни одна собака ничего не почуяла. 
Два квартала проехал Никита Андреич в санях, недалеко от Триумфальных вышел, дал кучеру красненькую, сказал, что здесь ждать его будут, и отослал.