Сардаана

Никита Андреич молча ступил шаг, второй, неожиданно для собеседницы своей провел ладонью по лицу, словно невидимые слезы  утирая. 
- Ну, раз так – веди, - сказал он и устало, сгорбившись, оперся о стену, ожидая, пока встревоженная и не верящая себе Евдоксия услышит его и поведет неизвестно куда.  

Вышли на улицу, не словом больше не обмолвясь. Только, когда за угол сворачивали, она кивнула едва на сани, ждавшие уже более двух часов на морозе: «Соглядатаев не надо, здесь недалеко… Ты отпусти его». 
Велев кучеру не ждать и ехать тотчас же домой, поплелся Никита Андреич вслед за своей провожатой по истоптанному снегу скудно освещенных проулков, по льду подворотен. Шел он и не думал ни о чем. Сердце его, как обезумевший ворот с привязанным ведром, погромыхивая цепью, все страшнее раскручиваясь, летело в пустоту, глухо ударяя в дрожащие стенки, и мнилось Никите Андреичу, что колодец – душа его, а сердце падает вниз и долетит ли до дна – один Бог ведает. 
В глухом переулке, что оканчивался тупиком, темным, некрашеным забором, разноголосо залаяли собачьи голоса, вспуганные шагами. Сквозь плотные ставни почти и не пробивался колючий, желтоватый свет. Вошли в калитку, отряхнули снег в ледяных сенях, где на ларе стояли кринки да горшки, прикрытые кое-чем. Большой пес на дворе, успокоенный Евдоксией, затих, слышно было, как улегся возле конуры.   
Постучались. «С добром али с худом?» – спросили из-за двери. «Будет у каждого имя новое», – сказала Евдоксия, приблизив губы к самой разлохмаченной дверной обивке. Раздался тяжкий скрип, словно с усилием начали отдирать кусок деревянный от стены.
«Ты тут пока постой. Не входи. Я вот привела тебя, спасти хочу, а если  ты  – во зле, проговоришься кому про Силантия – покарают меня. Ты меня и себя пожалей, о спасении помни», – скороговоркой прошептала ему Евдоксия и вошла одна. Он же как чугунный идол высился посреди сеней, не думал, не вспоминал. Одно только угнетало его – не мог и представить, что вновь возвращается он в особняк, живет, как придется, сестру замуж выдает… Все как-то далеко, за семью реками, за семью долами стало от него. “Сопьюсь, если старец этот не пустит,” – нелепо подумал он.

Тщился воскресшую Дарью себе представить – не идет. Все видится ему гроб на столе, и будто из недр его золотоглазая поднимается, красива до страсти, а изо рта кровь у нее бежит. Смотрит на него, хохочет, и видит он, что вместо волос у нее – медвежий мех топорщится, и глаза стали желтые, маленькие – медвежьи глаза. Никита Андреич даже застонал ненароком. Тут дверь начала приоткрываться. “Пусть взойдет”, – приказал кто-то дробным, легким, как паутина, тенорком.
Он шагнул в пахучую, ярко озаренную горницу, и оттого, что в сенях стояла ледяная тишь,  здесь показалось ему особенно жарко, натоплено и торжественно.

Горница не была велика, но обустроена добротно, по-крестьянски богато: были здесь и старинные часы с маятником на стене, и стол, крытый  кружевной скатеркой, и на бревенчатой, оклеенной белыми бумажными  обоями стене висела то ли икона, то ли картина: верхняя часть ее изображала обнявшихся длиннокудрого святого человека и агнца, а вся нижняя была замазана синим, и в этой синеве плавали будто овцы с крестами на незримых островках.
Никита Андреич, моргая от желтого света, не сразу и понял, где сидит тот, кто его позвал. Оборотившись, увидел он в углу у окошка хилого, полупрозрачного старца в сединах. Тонкие его волосы на лбу были все подчистую сострижены, а по бокам падали долгими, невесомыми прядями. Костяные руки сложил он на коленях, на шее снежно поблескивал узлом завязанный платок. Он прищуренными глазами глядел на вошедшего, и ничего недоброго не было в его пухловатом, чуть монгольском каком-то лице, но  Никиту Андреича всего разом будто перевернуло. Ощутил он, что старик этот – власть имеющий,  власть темную, издалека идущую, необъяснимую.
И бывалый человек, своевольный, брыкливый, Никита Андреич приблизился к старцу, робея, ожидая грома на свою повинную голову. 
- Ну, здравствуй, Никита. Уповал я, что придешь, да верить не смел, – хрупким, шепотливым был голос Силантия, словно усмехался он немного в душе.
- Почему уповал? Откуда ты знал, что приду?
- Да ты и сам знал. Ась, Никита? Разве теперь вот опять сумлеваешься – не сон ли с тобой творится.
- Я… Я пришел узнать… – тут Никита Андреич замялся. –  Что… Дарья-то… Мне сказали, что жива она…     
- Разве ты и впрямь затем пришел? 
- Нет. Я ее видеть не могу. Я пришел… чтоб повиниться перед ней… – еле слышно договорил он.
- Ну, мил человек, вина твоя что камень, это так, да из вины твоей не шубу шить. Уж все прожито, заштопано…

 Никита Андреич вздрогнул и тяжело перевел дух.
- Что, не веришь мне? – старик в углу  весь сморщился. –  Чего угнетаешься? 
- Я… дурное сделал… – непонятно зачем сказал Никита Андреич. – Тошно мне. Мучаюсь. Про тебя, Силантий, мне вон рассказали, что ты в святости живешь… А помочь не можешь… Зачем говоришь, что все прожито? Где оно, прожитое-то? – уже кричал он, потрясая кулаками.
- Ишь ты, скорый какой… Ты уж прости меня, старика, – ответил ему Силантий миролюбиво. – Испытывал я тебя, голуба… Думал я, мол, борода у него с ворота, а ума-то – с прикалиток, негусто, значит… И сердечко, думалось, уже не стучит… А ты – нет, хоть с виду и буковатный, а душе рта не затыкаешь… Зачем пришел, говори.