Сардаана

Машка вынеслась из дверей кухни, как смерч. Она всхлипывала. Ее руки стали хватать Дмитрия Ивановича за пальто, и ему пришлось осторожно отдирать их, смотря в сторону, чтобы не показаться при этом смешным.
- Митенька, Митя, Митя, – бормотала Машка умоляюще, слизывая с губ слезы, –  пожалуйста, пожалуйста… Ты так ничего и не понял… Я тебя люблю… Ну, Митя, ну, послушай… Я тебе об этом пыталась сказать и ночью тогда, и после… Митенька, ну, улыбнись… Ты же такой дурачок, ты ничего не понял… Митька, не уходи, ну, пожалуйста…

     Она все цеплялась за него, и он чувствовал праведное возмущение, гнев, брезгливость. Он знал, что должен их чувствовать, чтобы не потерять лицо. Из кухни не доносилось ни звука.               
- Маша, перестань, ну, не надо… Как это все противно, в конце концов, – быстро говорил он, выпутывая свой шарф из Машкиных пальцев. – Гадость какая… Пусти… Ну перестань… 
- Митька, ну, растопись, ну поведи себя по-другому, ну, пожалуйста… Ты не можешь так меня бросить. Митя… Я люблю тебя, очень давно люблю… Ну, прости меня, дуру, что сразу не сказала про этого урода… Я думала, что смогу тебе помочь, что так будет лучше… Митя…

        Дмитрий Иванович наконец вырвался, дотянулся до двери и без труда открыл  знакомый, уходящий в прошлое Петюнин замок. Лифт, как ни странно, ждал  под носом. Он громыхнул дверцей, вошел, стараясь не делать поспешных жестов, в кабину. Машка плакала снаружи. Когда он стал спускаться, то услышал, как она бежит по лестнице. Смешно. Как в детском саду.

        Опередив ее на секунду, Дмитрий Иванович выскочил из подъезда и пошел к машине. Хмель, он ощутил это на морозе, выветрился, его не было и в помине. Она догнала его и схватила за рукав. Падал снег.
- Что мне сделать, чтобы ты не уехал? Я все готова сделать… Ты такую, как я не найдешь… Которая бы так тебя любила… Честное-пречестное, Митя…
- Это уж точно, –  иронически-горестно сказал Дмитрий Иванович, садясь на застывшее сиденье и включая мотор. – Маша, отойди, пожалуйста, я тебя могу задавить.

        Она  в своей этой кофточке, обсыпанная снегом, все пыталась помешать ему закрыть дверцу. Дмитрий Иванович не желал разыгрывать нелепую сцену и выставлять себя на посмешище всего двора. Он вылез из машины, взял Машку за плечи и мягко развернул ее в сторону Петюниного подъезда. Потом он сел обратно, захлопнул-таки дверцу, подождал, пока мотор придет в себя, и уехал.

***

   Мирон, щурясь, вглядывался во мглу, поставил керосиновую лампу на поленницу и подступил к старшому.
- Никита… Братец Никита,  – позвал он.

Никита Андреич не отвечал. 
- Никита, завечерело уже… Туча наползла на пол неба. Его обмыть бы надо…  Схоронить, как положено, по правилам. 

–    По правилам? По правилам, говоришь? Где они, эти правила-то? – вскрикнул вдруг сорванным голосом старшой и затих. Мирон подошел ближе.
- Так божьи люди  придумали, – сказал он осторожно, – Они и Евангелие написали…
- Силантий придумал? – Никита Андреич говорил и не шевелился, и от этого было похоже, что в углу осел громоздкий, неподъемный камень, из недр которого идет нечеловеческий голос. Мирон отступил и перекрестился обеими руками. 
- Что ты, Никита… Силантий, он тоже божий человек… Святой…

Ровный, неподвижный голос сказал из глубины: 

- Я вот молился, чтоб Вася… чтобы он ушел… Молитву мою он исполнил. 
- Господь? – Мирон выжидательно всматривался в угол, надеясь еще разговором занять старшого и вывести из сарая.
- Силантий. 
- Ах, братец, что ты… – зашептал Мирон в страхе, – Бог, Он на зло молящему не помогает, что ты…
- Так то Бог, – ответил ему голос, – А то Силантий.
- А он, Силантий-то, разве не от Бога? Ах, братец… 
- Чего тебе нужно от меня… Уйди… – еще глуше и тяжелее прозвучало из пляшущего, перекрещенного тенями угла.
- Ты погоди, ты помолись со мной… Все тебе легче будет… – не зная, что говорить,  шептал Мирон.
- Не могу. Я снести не могу. 
- Что ж, снести… – Мирон, ступая, будто по нитке, подошел, сел поблизости. – Это можно…
- Не знаешь, о чем говоришь, – ответило ему.
- Знаю я, знаю, братец… – Мирон вдруг улыбнулся и в пляшущем от порывов ветра керосиновом свете отблеском безумья выступила улыбка эта у него на лице.
- Не знаешь, что говоришь.
- Ай, нет, знаю, – Мирон прозрачными блеклыми глазами водил по стене. – Третий год несу. А что пожиже, то и шестой…
- Что? – спросил Никита Андреич одними губами.
- А смерть его, – невозмутимо ответствовал Мирон. – Он на каторге-то по моему почину помер…
- Силантий? – выговорил в пустой воздух Никита Андреич. 
- Он, он, родимый. Я вот тебе про то и говорю, чтоб ты не сумлевался, братец: все понести можно, вестимо, так. 

        И видя, что старшой оборотился к нему через силу, пояснил: 
- Ты вот думаешь, кто тогда донес? От кого донос-то был? Ась?
- Зачем? Мирон… 
- И не знаешь ты ничего, и не узнать бы тебе вовек… Да раз Бог посетил – тебе скажу. Жаль мне тебя, Никита, видел я все…
- Отродье бесово, – произнес старшой с убеждением и тоской.
- Да не бес я, человек живой… Ты вот мне скажи, какая вера правее: та, что мучит али та, что мучится от других, от злодеев? Молчишь? Ну, так я тебе и отвечу…
- Тебе помучиться захотелось… – Никита Андреич налитыми мукой глазами поглядел на Мирона. По щекам его расползлись мутные разводы слез и грязи, рот был в крови. 
- А и что… Святые за правду-истину гибли, а мы все в городу отсиживались, Силантию кланялись в пол: мол, учи меня, дедушка, жезлом… Учи меня, дурака неумытого… – Он перекосился от злобы, и вытер лоб рукавом. – Вот я, помолившись, и придумал, как пострадать-то воистину, по-скопчески… Все мы святости причастилися…
- А он помер.  Что же это такое, Мирон? 
- Ты, Никита, неразумный, гордости в тебе много. Мыло вот серо, да моет бело… 
- Уйди от меня, – сказал Никита Андреич.
- Я помочь тебе хочу, – Мирон все улыбался. – Помолимся, братец, над телом его, все оно и…
- Ты его не трогай, – содрогнулся старшой. – Его не касайся. Уйди.

    Мирон покачал головой, сбил ладонью солому и сор с одежи и в раскачку заковылял к поленнице. Лампа зашаталась, и тени громоздко запрыгали по стенам. 
- Если понадоблюсь, кликни, – сказал он спокойно, – Я там, в избе ждать буду. Мы, Никита, с тобой схожи.  Кликни только, братец…<

***

     Поздней ночью Никита Андреич распознал воду на губах и понял, что это не слезы. Туча, о которой ему сказал Мирон, проливалась щедро дождем. 

        Он обхватил милого своего руками, прижал к себе и понес. Так он вышел  из сарая. В избе окна не горели, все в гнезде спать полегли, только в светелке Мироновой теплилась свеча. Он посмотрел и пошел. Идти ему было легко, потому что невесомое тело у его груди не знало земной тяжести и не обременяло его.

        Когда старшой добрался до Чары, дождь унялся. Он положил мальчика на берегу, на самую мягкую траву и взялся за бат. Доски были убраны, и спускать пришлось на руках. Почти у самой воды он оставил однодеревку и вернулся на берег. В пропитанной водой и кровью рубахе, огромный, он приподнял любимого и, как царский дар, бережно повлек его лодке. Уложив тело на дно, набрал пригоршню уже почти рассветной воды и умыл покрытые засохшей коркой кроткие губы. Приложился к ним и долго стоял на коленях, обнимая тело, лодку и воду, которая должна была понести эту зачарованную смертью колыбель. Потом еще раз поглядел на нежный, высокий лоб, едва касаясь век, прикрыл темно смотрящие глаза и с силой оттолкнул бат. Тот закачался, пристраиваясь к течению Чары и, вертясь, побежал прочь от старшого.

        Он постоял, подождал еще и, не оглядываясь на островерхие крыши Нечаевки,  пошел против течения. На мелководьи он уверенно пересек реку, купая подол в свежей, первыми бликами подернувшейся воде, и углубился в заросли ольхи на том берегу.

    Он держал путь в Заречье.

***
     Кончилось тем, что Дмитрия Ивановича все-таки оштрафовал патруль. Было скучно и, вместе с тем, чертовски неприятно. Пока он с ними препирался, пока договаривались о сумме, прошел целый час. Гаишники отпустили его неохотно. Он погнал машину, едва только они скрылись из виду. И тут из него извергнулась беспросветная тоска.

        Поначалу это была не то чтобы тоска, а так себе, еле ощутимое жжение в области пресловутой подложечки. Затем это поганое чувство стало усиливаться, как будто постепенно кто-то внутри включал его на полную громкость. Бестолково мотаясь по городу – потому что ведь не мог же он ехать домой в таком виде, не обдумав, не увязав, не выстроив ясной и строгой концепции происшедшего, – Дмитрий Иванович где-то возле Котельнической Набережной больше не смог вести машину и затормозил. Выпить было негде купить, но он вспомнил, что в багажнике лежала сумка  с подарками, которые он забыл вручить, и там же бултыхалась бутылка «Бейлиса» для Машки, дополнительный приз.

        Дрожа, он достал эту сумку. Распотрошил ее содержимое и, найдя на дне вспузырившийся ликер цвета крем-брюле, вдохнул в себя зараз почти полбутылки.  Решение оказалось разумным: он согрелся и даже расстегнул пальто, но вот тревожные позывные полезли изнутри с нездешней силой, и не было на них глушилок. Через два часа, когда вода в реке-Москве из зеркально-провальной сделалась цветом похожа на «Бейлис» – кстати, уже выпитый до капли – он понял, что сглупил.

     В любом случае, с ней надо было поговорить. Она просто дура. Но… И тут он вспомнил, как Машка ему говорила на кухне это: «Я тебя люблю». Потом он, в общем-то без особого желания, увидел Петюнину прихожую, лифт и все прочее. Потом он бросил опорожненную бутылку на заднее сиденье и поехал к метро «Аэропорт». Было уже шесть часов, и метель давно стихла. Горели бусинами рассыпанные по фасадам окошки любителей сидеть допоздна, точнее, уже до зари. Ее, правда, пока на небе не наблюдалось: пустота, тьма и ни одной звезды. У подъезда так кучно стояли машины, что пришлось припарковаться дальше, возле гаражей. 

        Собрав скудноватую надежду в кулак, он набрал номер Машкиной квартиры и стал ждать. Приторно, неожиданно прозвенел звоночек в утреннем, послепраздничном забытьи аэропортовского двора. В подворотне где-то ойкнула будто собака и стихла. Звоночек продолжал тарахтеть. Дмитрий Иванович засунул руки в карманы и приготовился к ожиданию. В домофоне щелкнул тихо неизвестный механизм, потрещал, и наконец…
- Да? – Машкин голос вынырнул из небытия, но, вот в чем подлость этих технических ерундовин: никогда не передают тембр живого голоса, он будто зависает между небом и землей.
- Алло, Маша… – Дмитрий Иванович понял, что ему очень жарко. Он рванул шарф и прочистил горло. – Маша, это я…
- Ты? – ее голос не шевелился, как палая листва в том парке, где в ноябре пахло шашлыками, и горела…
- Маша, это я, Митя… Я… Мы хотел…
- Митя? – спросил отдаленный шестью этажами голос.
- Да, я. Ты, ты не могла бы впустить меня? – Дмитрий Иванович справлялся со спазмом. – Мне нужно тебе что-то объяснить… Я… понимаешь, все так глупо вышло…
- Митя, – сказала Машка, непривычно произнося его имя, будто пробуя его на вкус, – Нет, Митя, я очень устала, совсем разбита… 
- Маш, – торопился он, – видишь ли, ты должна понять, что… Ну, что за чушь, не можем же мы говорить по этой штуке… Впусти меня, пожалуйста, мы все обсудим, и я…
- Ах, Митька, Митька… – сказал ее голос потерянно, и тут Дмитрий Иванович тяжело и безотрадно вспомнил, что где-то он уже это слышал. – Господи Боже, как ты меня огорчил…

        Домофон зашипел, стал задыхаться, мертветь, и без предупреждения, заблудившись в нем, Машкин голос пропал. Он тыкал уже замерзшим пальцем в проклятые кнопки, снова раздавался этот звон, но звенело нигде. Никто не подходил. 

        Когда стало понятно, что звонить бесполезно, и пальцы окоченели донельзя, Дмитрий Иванович забрался в машину и выехал со двора. На небе образовалось небольшое облако, вроде пародии на рассвет. Ход у девятки был мягкий, упругий, под зимними шинами потрескивал ледяной асфальт

      Он ехал к себе, на Чистые пруды.