Одигитрия

Мужики меж тем тоже изредка вклинивались в общий гвалт и что-то принимались объяснять, обращаясь к отцу. 
- Ведь из устья печного он на меня полез! Ведь прямо из печи-матушки! Как ахнет он, стало быть, на меня… Святые негодники… Ах, барин, сбилась я от ужасу, прости Госсподи! Угодники святые, а не негодники! Угодники, говорю! Смилуйся, хоть ты, угодниче Божий Николай! И ты, Николай Геннадич, батюшка! Это что же делается над честными людьми…
- Катерина, да помолчите хоть секунду, ради Бога!
- Вы бы, матушка, и взаправду, того, ведь он, разбойник, вроде как и не рвется никуда… Слышь, Николай Геннадич, он тихий…
- Катерина, постойте! Замолчите вы!
- Да где ж человеку молчать, когда он такие страсти пережимши… Как из печи – шасть! Только хотела я горшок-то поставить с кашей… На ночь хотела, чтобы допрел он маленько в остатошнем тепле… А тут как черт этот заворочается! Я ухват-то  и выронила…
Тут только Степа заметил, что нежданный гость весь измазан черным и это черное с него тихо осыпается на паркет. Это было так любопытно, что пришлось войти в столовую. 
- А это ты, Степан? Где шляешься? – отец поднялся из-за стола, он отрывисто и резко курил папиросу и был похож на давно упраздненного пристава. – Тут мерзость запустения происходит, а ты…
- А я вот, –  сказал Степа, оглядываясь на гостя.
Катерина вдруг замолкла. Тетка проговорила было: «Кокоша, надо немедленно…», но потом и она затихла. Сопели мужики. Схваченный стоял ровно, глядя на всех темными,  почти как у самого Степы, притушенными глазами. По верхней лестнице пошли стучать шажки – это в кои-то веки спускался Сашуня. В серой блузе с отложным воротом под Блока, сам весь белокурый, лазурно-бледный, как ощипанная курица. 
- Что у вас за шум, Веринька? Папа? – сказал он с такой нерусской, верхней интонацией вопроса, что Степа на миг позабыл нежданного пришельца и, как всегда, до боли возненавидел теткиного любимчика. Сашуня вечно загибал свои вопросы с каким-то французско-гишпанским прононсом, так что голос на конце фразы истончался до комариного взвизга. 
- Да вот, Саша, мы тут разбойника поймали, – сказал Николай Геннадиевич, во мгновение ока переходя на умиротворенное, несуетное «мы». 

-Ах, Сашуня, – тетка вся потянулась к лестнице, хотела продолжить свой сюсюк, но тут Степа опомнился. Посмотрев на молчаливого, грязного гостя, он ощутил всю сказочную, нестрашную дикость кухонной истории и мигом забыл про Сашуню с книжкой, ожидающего разъяснений и ответов. 
- Как же ты в печку-то попал? 
Гость вопросу не удивился. Вообще похоже было, что изумить его дракой, криком и допросами было никак невозможно. 
Он легко пожал плечами, невзирая на двух ошеломленных и бездействующих мужиков, державших его под микитки. Прокашлялся. И сказал голосом свободным и в оттяжку хрипловатым: 
- А куда мне еще-то? Мне скрываться надо покамест, да и не на дворе же ночевать… Холодно в одной рубахе, хоть и чудная погода стоит. А стряпуха, – тут он вольно кивнул в сторону Катерины, будто она была на стенке намалевана, – как раз из печи горшки-то повынимала, уголья все погасли, а тепло-то еще чуток  держится… Я и подсмотрел в окно, а как она, дьявол, – с  кухни, я и влез. Подрыхнуть чтобы. Как в бане, значит. Вот такие, брат, пироги.
В этом месте Степа не выдержал и засмеялся. Сочетание слова «пироги» с этой печной исповедью, как нарочно сделанной самым будничным голосом, было презабавно. Но Николай Геннадиевич так не считал. 
- Ты, мерзавец, отвечай, кто такой? 
Рявкающий вопрос показался Степе неуместным, тем более что пришелец уже все подробно и хорошо объяснил. Но гостя это все ничуть не смутило.
- А дезертир я, значит, товарищ барин, – повертев головой, ответствовал он. При этом с волос полетели черные хлопья сажи. Тут быстро обнаружилось, что волосы у парня тоже темные, с конским каким-то блеском на макушке.
Катерина всплеснула руками, будто волны по переднику прошли. Мужики крякнули. Отец произнес: 
- Какая наглость… – но видно было, что ничего за этим покамест не последует.
- А откуда бежишь-то? – поинтересовался любознательный его отпрыск Степа, придвигаясь ближе к пленнику.
- А воевали мы, значится, в четыреста шестнадцатом Верхне-Днепровском полку и застряли мы, брат, между горкой такой остренькой, «клюв» называется, и леском, стало быть. Хорошая деревня там стояла, Выбрановка… Название душевное, ругательное. Ничего от нее не осталось. Подчистую, как хреном смело. Посмотрел я на все это и думаю: а не драпануть ли мне, значит, по-милому, оттуда. А кругом свист, пули, грязища непролазная, снаряды блекочут… Чего, думаю, мне тут, рассиживаться. Крестов что ль я солдатских не видал? Три уж их у меня… А крест себе другой выслуживать – это, который на погосте, – мне, брат, не с руки. Так что, это… К себе в деревню иду… Ты бы тоже оттуда деру дал, – вдруг по-дружески сказал он Степе, и от этого тому ни с того ни с сего сделалось тепло в животе. 
«Вот так парень,  –  подумал Степа с нелепой приязнью.  –  Вот  так молодец»… 
Почему парень был таким уж молодцом, ум понимать не желал, но сердце все понимало и радовалось мужеству проклятого дезертира. 
В этот миг пакостный, ничего не смыслящий ни в чем Сашуня принялся деловито визжать о какой-то народной милиции или что надо «на крайний случай, посадить под замок в сарае, чтобы назавтра отвезти в Клин и сдать под трибунал…» Очнулась и тетка, будто Сашуня ее расколдовал. Отец хмуро прошелся по столовой, поглядел сычом в окно, потом на пленника… 
- В сарай. Ты, Никита, к нему караульным.
- Да не могу я, барин, этого пса караулить, – пробулькал Никита, встряхивая брезгливо тихого, как омут, дезертира. – Мне в деревню надо. Собрание совета завтра… Не те  уж теперя дни, чтоб приказывать на ночь глядя…
- Совсем разбаловались. Болваны! – по привычке зычно выкрикнул отец, потом чего-то вспомнил. – Ладно. Мне тебя не надо. Ты, Пафнутий, сторожить будешь. И не в сарай его – в старый амбар. Живо. 
- А и посторожу, невелик грех, –  жалостливо глядя на Николая Геннадиевича пропел Пафнутий. – Вон ему, грешному бродяге, акафисты богородичные почитаю… Ну, пойдем, что ли… 
Руки у пленника были скручены уздечкой – верно, Никита постарался.
- Погодите, он, может, есть хочет, –  сказал Степа.
Сашуня засмеялся с высоты. 
Измаянная Катерина уже покидала барские покои, вытирая судорожно руки о передник, будто смывая с них кровь неповинную. 

    «Слыша Архангел смиренных глагол Пресвятыя Девы высоту, рече к Ней: «Что мене боишися, Всенепорочная, паче Тебе боящагося? Что мене благоговееши, Владычице, Тебе честно благоговеющему? Не удивляйся странному моему зраку, не ужасайся, Архангел бо есмь…» Архангел, значит…
На востоке посреди неба чуждо и недобро светлеет зарница – ходят ходуном ее хвосты и желто-багровые языки. Там, в той стороне усадьба Пшеницыных. В воздухе держится дикое, жестяное эхо – странные звуки, словно выпь кричит.  
«Не бойся, Мириам, обрела бо еси благодать у Бога безмерный ради девственныя чистоты Твоея…»
Не слышит Пафнутий, как вкручивается Степа в пыльный собачий лаз – земля холодная, твердая, пахнет будто замороженным, когда-то хранимым зерном, осенью, заброшенностью.
В темноте на полу  лежит – грязный, локтями оперся на вытертый пустынный пол, выбирает что-то из щелей. Руки, видно, сердобольный Пафнутий ему развязал. Пожалел непотребного грешника.
- Эй! - шепотом окрикнул его Степа, – Оглянись, что ли, помоги!
Тот вскочил, разом все понял, схватил за руки и как рванет… Сверток с котлетами, шелестя, выпал из-за пазухи, и дезертир сразу его учуял. Схватил, разорвал, вцепился в котлету, проглотил…
- Тут луку много, –  оторопевший, вымазанный в глине Степа и сам не понимал, чего несет. – Кухарка перестаралась…
- Катерина? – со знанием дела переспросил дезертир. Глаза его играли. Он дожевывал вторую котлету, закусывал хлебом, хмыкал и отфыркивался, как жеребец. – Спасибо тебе, братец. Вот ей-богу, самое распросердечное… А то зерна старые у вас вот из щелей ковырял. Два дня не жрамши, высох весь с голодухи… – говорил тихий и веселый парень, мусоля в руках третью, последнюю котлетину. 
- Как тебя зовут? – Степа, отряхнул колени, присел возле.
- Емельяном. По-простому Емелей, а фамилия моя будет Овчинников. А ты кто?

 «…Сего ради зачнеши во чреве и родиши Сына и наречеши Имя Ему Иисус. Сей будет Велий и Сын Вышняго наречется. И даст Ему Господь Бог престол Давида, отца Его…»
-  Степа. Степан, то есть. 
- Да ты что? Это, братец, имя… Это такое имя… Сильное имя. Степан, значит, да Емельян. Вот как повстречались…
- Я тебе еще полушубок принес. Тебе ж идти, наверное, далеко, успеешь замерзнуть. Только… Он снаружи остался. Он в дыру со мной не влез. Дыру эту собаки еще в прошлом году проделали, спали тут, а отец не знает…
- Сами вскоре лезть будем и полушубок захватим, – Емельян дожевал хлеб, утерся.
- Так ты скоро уйдешь? Совсем? А когда? 
- Ш-ш-ш, потише ты… А то, неровен час, наш богомолец услышит. Вон как неровно читает, сон да дрема голову клонят…
«…Радуйся, звездо незаходимая, вводящая в мир Великое…. Солнце… Христа… Христа…» Эх, вот принесла нелегкая парнишку этого, прости Господи… Чего б ему с войны не бегать, в соблаз людей не вводить… И так вон соблаз-то по всей Россеи ходит… на костяной ноге…
«…Радуйся, паче утра светлейшая, всем во тьме греха сидящим свет благодати облиста… облистающая…»
- Ишь, как бормочет… Про войну. А что он про нее знает-то, малохольный? Это тебе не акафисты свистеть.
- Ты когда уйдешь-то? Совсем скоро? А, Емеля?
- А вот утро чуть посветлеет, Богородица, стало быть, звездой выглянет, я и дам деру… А ты чего спрашиваешь-то? 
- Не знаю. Мне тут все… Мне тут все до зеленых чертей обрыдло! Эх, Емеля, ты счастливый – пойдешь, куда хочешь, вольный казак…
«Радуйся, радуйся ты, паче злата дражайшая, всем неведущим… всем, значит, незнающим Бога сокровище веры показующая»…
- А вот и попал пальцем в небо. Ты, Степа, только одну малую частицу видишь… 
- Какую еще частицу?
- А как на небе, когда месяц еще не весь проклюнулся: он частицей одной светит, а за ночью за всей, за тучей - полный остаток его.
- Тебе, Емеля, поспать бы. А потом… Потом я тебя выведу. И полушубок отдам, раз уж ты… 
- Да ты послушай, Степан, лошадей-то не гони, погодь. Ты мне вот помог, накормил странника, одел да пригрел…  – глаза Емели все сильней полыхали жаром,  как печные угли из-под легкой золы. Странные глаза. И в полутьме их видно, будто в костер смотришь. 
- Ну и что! Я тебе ни сват, ни брат, пойдешь, куда глаза глядят, куда пожелаешь… –  Степа чувствовал, как глупая, глухая обида заставляет его бормотать какую-то сопливую чушь, недостойную мужчины.

Оглавление ПоказатьСкрыть