Майя

Резко мигнула лампа. Он неловко, наискось взмахнул рукой. И в этой вспышке вдруг ожил и взорвался страх. Не понимая, откуда взялась у нее такая ловкость, она дернулась влево, рванула руку, заслонилась от удара. Полоснул живой ожог в самом сгибе руки. Ася споткнулась, на губах и рукаве плавилось что-то мокрое, но это была не кровь, не кровь – не мог же Баюн ударить ее ножом в самом деле! Но он шел на нее, и тут она узнала его, узнала начало той, первой сцены, ее недоигранную часть, ее вкус, тот самый, коричневый вкус – на губах, на пальцах… Хотела выскочить в коридор, закричала, а он все шел на нее – покачиваясь, тяжело, неспешно…
И тут в коридоре сам собою вспыхнул свет, и кто-то схватил ее в охапку, а она все кричала, себя не помня от страха… Но это же была Маша, Машура, вся в снегу, мокрая, в расстегнутом пальто, открывшая дверь своим ключом…
Баюн, согнувшись, встал у порога Юриной комнаты. Ася вжалась в снег и прохладную шерсть пальто. Одной рукой прижимая к себе подругу, другой Маша жестко махнула в сторону прихожей. Она не проговорила ни слова. Губы у нее дрожали.
Баюн наклонился, положил нож у порога комнаты, и, сгорбившись как-то по звериному, прошел к двери. Было слышно, как он снимает с вешалки шинель, гремит замком, отпирает. Потом дверь ударила, и Ася вцепившись в машурино пальто, зарыдала, но подруга не дала ей поплакать вволю.
- …Идиотка, каких мало… Сумасшедшая… Открывает дверь кому попало… Ну, перестань, ну, будет… Погоди я посмотрю… Да не вырывайся ты, это же я, Маша…
-  Машенька… Он сказал…
- Вот негодяй. Он тебе руку распорол. Не смотри, я сейчас…
- Маша, он сказал, что пришел судить меня…
- А ты больше слушай всяких психических… Судить! Я же говорила – Баюн дикий. Да и ты… Друг друга стоите, идиоты… Ну-ка, осторожно… Спасибо, что я без пяти минут дипломированная сестра милосердия, а то бы пришлось в больницу ехать… Не смотри, говорят…
- Кровь везде…
- Ну еще бы не кровь! Такую рану сделать… Это он острием, нож-то тупой, самым острием… Отвернись. Смотри на меня. Сейчас лицо тебе протру. Ну, что у вас было?
- Он вошел. Сказал, что хочет судить…
- Это я уж слышала. Дальше что? Вы пошли в Юрину комнату?
- Он. Он пошел туда. Сел на стул. Я стояла.
- Дальше можешь не рассказывать… У меня где-то были капли ландышевые. Или бром… Сейчас получишь целую ложку.
- Маша, не уходи…
- Погоди немного, я все сейчас уберу, в коридоре. Сядь здесь. Вот негодяй, я и не думала, что он сюда поедет. Был такой спокойный, ровный, рассказывал что-то, разговаривал с нашими как обычно… Так, что я даже засомневалась, а была ли любовь-то, эта самая страсть роковая? Не усмотрела, а он – сюда…
- А если бы ты не пришла?
- Да нет, и не думай. Настя, я что-то чувствовала весь вечер, что-то про опасность. Он уехал, и мне уже не сиделось там, я через полчаса выскочила, извозчика мне Каспий взял. Ну вот, теперь не двигай рукой. И дай я тебя пледом укрою.
- Спасибо… Машенька, ты не сердись, что я…
- Настька, ты действительно какая-то бешеная. Уже давно я хотела с тобой поговорить, а теперь сам Бог велел. Ты не дергайся. Лежи. Я сейчас.
Ася закрыла глаза. Потом открыла.
Машура убирала бинты и склянки в шкаф на другом конце комнаты.
- Я что-то не так сделала? Ты скажи… Что?
- Настька, Настька… Ты будто в каком-то жару. Ты разве сама не понимаешь? Уже две с лишним недели. С утра убегаешь, к ночи возвращаешься, вся закруженная, ни о чем говорить толком не можешь, смеешься невпопад, то бледная, то красная… Безумие какое-то… А то ходишь – улыбаешься, словно против воли… Настя, ты пойми – ты ведь с хозяйкой своей квартирной так и поговорила, а все обещала: завтра, завтра… Вещи взяла оттуда только самые необходимые. Все остальное так там и лежит… И тетушку свою не известила ни о чем. А если она волнуется, письма твоего ждет? И Баюн… Настя, он, конечно, негодяй, и виноват очень, спору нет, но ведь ты и ему ничего толком не объяснила, по-человечески не поговорила с ним…
- С ним! По-человечески! Ты же сама…
- Да-да, я понимаю. Лежи, тебе говорят. Настя, он просто преступник, но все же доля твоей заслуги тут есть.
- Но мы же с тобой решили, что все. Что я больше с ним не вижусь…
- Да. Так. Ты права. А все-таки нехорошо как-то это вышло. Надо было не врать ему, что ты уехала, так честнее… Это уж моя вина…
- Твоя! Ты ни в чем, ни в чем не можешь быть виновата!
- Ладно, это уж я знаю сама. Это к слову. Ну, что еще: к Галахову ходишь, будто на свидание... И ничего не рассказываешь.  Вот опять.
- Что?
- Губы у тебя морщатся. Какая-то сомнамбулическая улыбка у тебя. Ты всегда такая была?
- Какая?
- Этакая роковая дьяволица. На нее и с ножами бросаются, и изнасиловать пытаются, и прочее в том же духе… Живешь, как в пустом пространстве, ничего не замечаешь, бродишь, как безумная, в бреду… Настька, ты что, совсем себя не видишь?
- Нет.
- Ты и раньше такая была? Ты же вроде помещичья дочка, барышня, усадьба у тебя под Новгородом, сад, тетушка, дядюшка, благорастворение воздухов и изобилие плодов земных…
- Я не знаю. И я не помещичья дочка.
- Ты мне не говорила.
- Не говорила.
Ася внезапно села на диване, левой рукой стягивая на груди плед. Волосы ее спутались и дымными прядями клубились над плечами, глаза блестели. Правая, забинтованная рука криво чертила по клетчатой шерсти пледа лихорадочные круги и ромбы.

- Мой отец был офицер,  –   сказала она быстро, чтобы Маша не могла прервать. – И жили мы вовсе не в Новгороде, а далеко, под Псковом, в гарнизоне. Я ничего почти не помню, это мне тетя Натушка рассказала потом. И фамилия у меня по-настоящему вовсе не Лазаревская, это мамина фамилия родовая и тетина с дядей. Мой папа… Он был очень красивый, но у него, Натушка мне потом говорила, был нелегкий характер. Мне кажется, я слышала, как он кричал на маму. А, может, и на меня, но я не помню. Может, мне это все примерещилось. Мама умерла в девяносто шестом, у нее обнаружился рак почки, не смогли ничего сделать… Мне было четыре. Не гляди так на меня.

- Я и не думаю,  –  сказала Маша, гладя ей пальцы забинтованной руки,  –   Продолжай.

- И продолжать нечего совсем. Я помню, я вошла в какую-то темную комнату, там он сидел, отец. Он курил, я помню запах трубки, знаешь, холодный, голый такой запах. Наверное, она погасла. Я нарисовала ему дом на зеленой горе и сверху написала молитву ангелу-хранителю – так меня мама учила. Я рано писать выучилась… Буквы корявые-корявые, в разные стороны расползаются, как жуки… Я хотела его утешить, потому что мне прислуга сказала, что ангелы у нас взяли маму, а я не понимала: это те же ангелы, которые «хранители» или другие. Вот и написала молитву, чтобы задобрить сразу всех ангелов на небе… Задобрить Бога…
У нас дом казенный стоял на холме, а из окна виднелись горы дальние, я помню… И я думала, что маму ангелы увели к этим горам, ведь говорят же: «горний мир». Было холодно. Я встала на цыпочки, положила рисунок папе на стол. Ну и все. Он посмотрел на меня – как будто я ему снюсь, взгляд у него был темный, без света, но яркий-яркий… Как электричество. Он сказал: «Что тебе, девочка? Уходи к себе». Как будто я сиротка из приюта, никому не нужная. А потом крикнул прислугу, очень громко… И она пришла и забрала меня. Больше ничего я не помню. Мне только в прошлом году Натушка рассказала, что он застрелился. А тетя меня взяла к себе, дала свою фамилию, чтобы я была как бы ее дочкой. Как-то там это устроили… Так что я Лазаревская, как Натушка… И дядя. И ты права: я помещичья дочка, и всякое такое, и сад, и река, и изобилие плодов…