Майя

- Настя, это хорошо, что ты появилась. Правда, так хорошо…
- Машенька, как же вы в Москву приехали?
- Да так и приехали. У Юры было скоплено немного денег – он переводами еще в гимназии подрабатывал, и я тоже ему помогала. Он сперва приехал, я потом. Сняли комнату в меблированных номерах на Тверской. Он много писал тогда. Стихи. Всюду тетради валялись, листы исписанные… И в университет он тоже  готовился, и переводы мы с ним вместе делали…  И, знаешь, ничего, ну почти ничего мы не зарабатывали, жалкие копейки… Я тогда мало выходила, чувствовала себя не то чтобы худо, а так… А сбережения наши таяли… И как-то раз решился: ты, говорит, мне как-то вечером, меня не ругай, но я отправил Сигизмунду Галахову свою рукопись. Если он мне не ответит, пойду к Брюсову, я должен напечатать стихи, должен тебя обеспечить…» Это у него, у Юры идея такая была: напечатать, и сразу стать знаменитым, и зарабатывать, как настоящий литератор, в журналах, чтобы меня, видишь ли, обеспечить…
Машура улыбнулась одними губами. В глазах у нее метался свечной огонь. Ася все смотрела на фотографию. Худенькая, с черной тонкой косой девочка в кресле. Кресло стоит в траве, за травою видится спуск к реке, некрутой обрыв, кусты малины. Дождливый день. Рядом в сером, гимназическом  – брат. Высокий, тонкий, и глаза у обоих – как сияющая вода. Вода, преодолевающая хмарь, унылость и невзрачность дня.
- И, знаешь, Настя,  так все и случилось, как он хотел… Галахов отозвался, написал Юре любезное письмо, пригласил к себе. С этого и пошло… Я на курсы поступила, мы стали в Крым ездить – это  чтобы Юра не беспокоился обо мне. Сюда вот переехали… И в журналах Юру сразу стали печатать. Сразу. И во «Вратах», и в «Золотом Руне»…
- Тогда почему же ты так Сигизмунда Ардалионовича  не любишь?
- Холодно тут, у Юры, Настя. Меня вот сегодня с утра снова к следователю приглашали. Он вежливый, высокий, чем-то на офицера похож…
- На того, который…?
- Нет-нет, что ты! Я того и не видала совсем. Только по рассказам. У него лицо неприятное, сухое. Так мне говорили. У него по лицу сразу видно, что он может унизить человека или даже убить… Он…
- Машура. Прости. Давай о нем не будем.
- Давай. Мне и нечего про него рассказывать. Про убийцу. Я его не видела, слава Богу. А увидела, так живым бы не отпустила… Что ты смотришь?
- Это была сильная любовь? К Смелицкой?
- Любовь? Настя, ради Бога, это тебе он, Галахов, сказал?! И следователь все пытал меня об этом… Запомни ты: никакой любви не было. Не было, так и знайте. Юра никогда, ни словом, ни жестом…
- Может, он просто боялся тебе признаться?
- Это еще почему? Настя, да не будь ты как они! Они все помешались на этой Смелицкой! Никакой Смелицкой, дуры, он не любил. Никогда.   
- Но тогда почему в подъезде ее дома..?
- Не знаю.
- И с цветами…
- Настя, ну, что ты, как следователь меня допрашиваешь… У меня сил нет больше…
- Прости, Машенька… Просто я не могу понять, у меня в голове не укладывается это, ну, то, что ты говоришь…
Они вышли из Юриного кабинета и перешли в комнату со столом и вереском. Маша забралась в кресло, бледная, как стекло, измученная, начала кутаться в серую шаль с кисточками. Ася не знала, чем загладить свои навязчивые вопросы. Нашла на кухне банку кофе Эйнем, сварила сама, как умела, понесла через коридор. Опасливо прошла мимо рогатого громоздкого телефона, черневшего у зеркала в прихожей. Как все странно: и этот бьющийся, словно аквариумные рыбы, снег в окно, и абажур в столовой, и тускло озаренный метельным заоконным отсветом Юрин стол – пустой, без единой тетради, без рукописей.
Непонятно, кто первый из них – Маша или Ася – упомянул, намекнул, предложил это, но решение у обеих появилось в один миг, будто созревшее яблоко упало с ветки. С ветки, конечно же, елочной, –  смеялась Ася – ведь скоро Рождество и Новый Год, любимые, снежные, с шарами и райскими яблоками.
- Ведь ты не любишь Баюна, я вижу, - говорила Машура, щурясь на дым асиной папиросы, - вот и нечего тебе там жить.    
- Неужели –  здесь? – спрашивала Ася так оживленно, будто поставили перед ней шелком завязанную коробку с подарками.
- А что мешает, скажи? – снова пожимала плечами Машура, туже заворачиваясь в шаль. – Будем  вместе, а Баюну я что-нибудь напридумываю: что не знаю, где ты, в конце концов…
Ася представила, как Баюн караулит ее у подъезда в Трубниковском, без спроса, как право имеющий, входит в комнату, обнимает. Вспомнила его глупое «убью ножом» и все эти угрозы. На минуту – целую минуту – стало его жалко, но опасения пересилили. Что ж – прятаться от Авдотьи Михайловны, чувствовать себя вечно виноватой, запачканной, преступной? Она вспоминала, как оттирала кровь с ковра, и хотела уже только одного: поскорей перевезти вещи к Маше. А Баюну сказать, что уехала насовсем, далеко, все равно куда… Конечно же, он может выследить, подкараулить у курсов, наконец; но почему-то ни Машуре, ни Асе эти его сыщицкие замашки не казались страшными. Ну, выследит… А дальше-то что? Самое же трудное было – поговорить с Авдотьей Михайловной и вывезти вещи, когда ее племянника нету дома. Вот и все.
Конечно, с Машей трудно говорить о Галахове и почти невозможно – о том, что все-таки произошло с Юрой, но это казалось поправимым. Зато она не будет одна, станет снова ходить на свои медицинские курсы, которые забросила на время, да и Ася примется за дело… И в голове сверкало: рукописи! Галахов велел принести все, что есть, порыться в столе. В животе закручивалась цепкая дрожь, руки становились влажными. Хотелось немедленно бежать в Трубниковский, перерыть чемодан, стоявший в шкафу саквояж, все тетради извлечь на свет, все отнести в особняк с мраморной лампадой.
Почти до самого утра они с Машей говорили о новом житье, все чего-то перебивали друг друга, иногда без толку смеялись, иногда вдруг начинали обе чуть не плакать. Про Смелицкую больше не упоминали. Решили, что Ася будет жить в маленькой комнате рядом со столовой: там только и помещалось, что диван, письменный стол и маленький книжный шкаф, завешенный бирюзовой плюшевой занавеской. Зачем-то сразу пошли туда, принесли плетеный татарский коврик на пол, букет сухих цветов из столовой; на ручку шкафа повесили хрустальное ожерелье, смотрели книги. Хлопотали, как будто другого времени обустроить здесь Асю не предвиделось.
- Эту квартиру Юра купил, она нам сразу приглянулась, и место спокойное, и курсы мои рядом, - говорила Машура, тряпкой протирая стол.
- Да ты постой, я сама, это же пыль, она знаешь какая кусачая…
- Настя, отдай сейчас же…  Мне пыль ничего не сделает…
- Нет, и не проси. Вот и все. Полюбуйся. Да, а ведь такая квартира дорогущая, наверно…
Маша остановилась, бросила переставлять книги, села.
- Дорогая,  – задумчиво сказала она. – Юре много платили в Литературном  кружке, он там читал доклады… И печатали его везде, он был модный автор… Неужели ты не помнишь?
- Нет, я тогда жила далеко отсюда, под Новгородом.
- Ты мне ничего почти про себя не рассказывала.
- Еще успею. Я про Юру узнала только год назад, мне старые «Весы» пятого года попались у дядюшки в издательстве…
- Да, тогда Юра даже патриотические стихи писал, ведь война… Но они у него чуть хуже вышли, чем обычно… А Галахов зато целую поэму напечатал о воинстве России… Она тогда гремела… А квартира и впрямь немало стоила. Я все приставала к Юре: мол, как это он такую сумму собрал, неужели одни гонорары? А он отшучивался: знаешь, говорит, как в России любят молодые таланты, мне за лекцию готовы сразу тысячу рублей положить… Такой глупый… И стал часто из дому уходить, все какие-то литературные дела, дела…
В зазеленевшие неприютными облаками восемь часов утра затрещал телефон, подошла Машура, стала что-то сердито говорить в трубку. В незанавешенных  стеклах окна дрожали ранние блеклые огни и гуляли сине-черные оттиски далеких предметов, захваченных рассветным ветром.