Майя

- Хотите папиросу? – осведомился он тихо, и тут Ася впервые осознала, что изогнутые глаза могут смотреть невоинственно, а суховатые руки по-домашнему брать спичечницу, зажигать огонь.
- Да,  –  ответила она с вызовом, ожидая, что вот тут-то и начнется неведомое наказанье, но… Он протянул ей папиросу, кивнул головой на кожаный скромный диван у стены.
- Прошу вас,  –  голос Галахова звучал на низких нотах, как глуховатая флейта Пана. Ничего ошеломляющего в сером пиджаке, белоснежной рубашке и пристальном, волнистом взгляде не было. А руки…
- Что вы смотрите? – сказал он, чуть улыбнувшись. – Я не ношу колец. Вообще же я противник перстней, печаток, бумаги с траурной каймой и прочих символов любви и ненависти – человеческого притворства.
Ася собралась с духом.
- Я сама не люблю колец, –  ответила она ему в тон, затягиваясь, подавляя кашель – то ли от волнения, то ли от табаку в горле закололо.
- Не угодно ли чаю? – снова тихо спросил он, и, повинуясь неспешному жесту хозяина, она, как во сне, увидела серебряную подставку возле окна, над которой парил округлый электрический чайничек.
- Я, видите ли, предпочитаю делать все сам,  –  что-то сухо щелкнуло, и почти сразу же под крышкой забулькало, заволновалось. Чашка – белая, хрупкая, того же сервиза, была извлечена откуда-то из полутьмы. – Прислуга вечно норовит перепутать все от излишнего усердия. Сахар? Молоко?                     
- Молоко. И сахар тоже, пожалуйста. Сигизмунд Ардалионович, я все же хотела бы… Чтобы сразу все было ясно…
- Возьмите же. Сразу и ясно – это очень непросто, Ася. Ведь так вас по-настоящему зовут?
- Да. И фамилия…
- Фамилию я вашу знаю. Хорошая фамилия, древняя. Ваш дядюшка, кажется, по издательской части?
- Откуда вам это известно?
- Кто же не знает Ивана Федоровича? Известный в своих кругах человек.
- Вы… Вы не можете этого знать,  –  как всегда в запале, не понимая, что говорит, почти выкрикнула Ася. – Это очень странно…
Галахов, из-за стола посмотрел на нее. Папиросный дым очень шел его тонким и жестковатым губам.
- По моему заказу в одном из новгородских издательств, одном из тех, где дивно печатают художественные открытки и фотографии, делали портреты убитого Юры Полякова. Заказ был срочным. Если бы не Иван Федорович Лазаревский, к сроку не поспели бы.
- А какой был срок? – Ася поежилась.
- Срок был – два дня. Сразу после убийства я велел заказать сотни таких сувениров о Юре. Русские люди должны помнить  юных поэтов. Должны видеть их лица. Это жертвы человеческой пошлости.  Вы смотрите осуждающе.
- Нет, вовсе нет. Просто я видела такой траурный портрет. На вокзале.
- Так оно и есть. Вы были на панихиде, я вас заметил. И все же – вы пришли туда из любопытства, из жалости, может быть, но эта смерть не может занимать вас всерьез. Смерть талантливого, но бесконечно чуждого человека…
- Не говорите так! – Ася чувствовала, что от горя по Юре становится легче и проще, и теперь ей не трудно было с тем, кого она много дней так боялась. – Я знала Юру. Я знаю его,  – заторопилась она. Это была ложь, но это была и правда.
- Вы? Но каким же образом? – голос его отрывисто лязгнул.
Но имя Маши не выговаривалось. Ася не к месту вспомнила, как ее новая подруга тоже не могла толком произнести имя Галахова. Эти два имени не желали сходиться вместе.
- Я… Читала его стихи в журналах. Я много думала о нем. Он мне дорог.
-  А, разве вот это…   – он еле слышно вздохнул. Извилистые веки упали, до половины прикрыв глаза. – Юрий Поляков был мне сыном. Есть такое выражение по-испански: «сын моей души». Друг, Ася. Ученик. Соратник. Он пришел ко мне несколько лет назад. Он был со мной. Он был здесь. И вот – его нет. Надежды нет…
Что-то непредсказуемое происходило сейчас. Страшный прежде Галахов сидел перед ней в своей белой раскрытой на горле рубашке и отрывистыми словами сквозь зубы оплакивал утрату, ту утрату, о которой и Ася могла теперь сказать словами псалмопевца Давида: «Рука моя простерта ночью и не опускается, душа моя отказывается от утешения…»
Он сгорбил плечи, и ладонь его дернулась к глазам, потом остановилась, пальцы сжались так, что ногти впились в кожу. Сумрачнее и болезненнее обозначились темные подглазья. Он вновь затянулся папиросой, и в этот миг Асе стало жаль его и неловко за прошлый страх. Вопрос, который она почему-то боялась задать Маше, выпрыгнул из души, не успела она его удержать.
- Кто убил Юру? Кто? Кому понадобилось его убивать? Сигизмунд Ардалионович… вы наверное это знаете, скажите, ради Бога…
Из оконной ниши, из разошедшихся штор тяжело взблеснули изогнутые, темные глаза. Галахов увидел Асин испуг, обернулся, задернул занавеси.
- Не бойтесь,  –   сказал он неожиданно почти нежно,  –  Там мой неоконченный портрет. Даже не портрет, набросок. Это Репин хотел, но что-то не пошло у него дело, так покуда и стоит. Просто кусок картона.
- Я не боюсь,  –  Ася гордо вздернула голову, повела плечами, ощутив внезапно, что все эти жесты порождены вовсе не презрением, а внутренним ознобом, с которым справиться было трудно. – Сигизмунд Ардалионович, я все-таки очень вас прошу, скажите…
- Вы очень настойчивая. Даже смелая,  –  он посмотрел на нее. – Я это понял, когда вы погнались за автомобилем на пустынной дороге. Вы во что бы то ни стало должны были нас остановить… Я прав?
- Да. И, раз уж вы заговорили о том вечере, то…
- Не трудитесь вспоминать. Ваш поступок показал вас с очень интересной стороны. Я ведь сразу догадался, что вы
– не дочь Муромцева.
- Но тогда – почему?
- По разным причинам. И еще – потому, что вы пишете довольно неплохие стихи.
Ася не умела краснеть. Этой своей способностью она даже втайне гордилась. Но тут ей почудилось, что щеки сами собой запылали – будто на них брызнули горячим малиновым сиропом.
- Не надо ничего отвечать. Вы не избалованы похвалами, вижу. Я знаю, как сейчас трудно, скажем так, пристроить женские стихи. Поэтессам без имени, из провинции, без связей – почти невозможно. Разве только чудо…
- Сигизмунд Ардалионович…  – Ася справилась с собой. – Я читаю ваши журналы. Вы почти и не печатаете женские стихи. Разве только Гиппиус  иногда… Но  нее уже есть литературное имя…    
Галахов усмехнулся.
- Есть, Ася, и давно. Но женская поэзия покамест не завоевала прочного места. Здесь нужен стоящий талант. Публика ждет свою царицу. И она должна прийти… Но вы, кажется, спрашивали меня о другом…
- Я? Но о чем? Ах да, о Юрие Полякове…
- Вы интересуетесь знать, кто его убил? Вы думаете, что я знаю что-то особенное, не так ли?
- Вы… Да. Вы же были его наставником, его учителем. Вы знали его лучше многих… Впрочем – простите… Я не могу так спрашивать… У меня нет прав…
- Право – одно. Поэзия. Дар, – Галахов поднялся, прошелся по комнате, угрюмо глядя в пол.
Ася думала: «Во сне? Наяву? Я здесь, в этом кабинете, я говорю с ним. С ним! И мне не страшно, мне плывуче, зыбко, меня качает, как будто нет ничего. Вообще ничего нет. Я могу – все, все спросить. Дар…»
- Страсть,  –  вдруг почти беззвучно выговорил он. – Вам знакомо это слово, Ася?
Она не знала, что говорить.
- Право поэта на истину,  –  сказал он, будто продолжая беседу с самим собой. – Это была страсть. Подвластность. Подверженность. И отвержение.
- Она его отвергла? – Ася каким-то наитием понимала, о чем он говорит.
- Она его не хотела, - Галахов нахмурился, змеевидные глаза сощурились, рот сжался. – Юрий был поклонник актрисы. Таких десятки.
- Но не всех убивают…  – Ася почему-то старалась на него не смотреть. Застенчивость сдавила ей губы, непонятное что-то теснило горло. Кощунство. То, что мы так говорим о нем – кощунство. Я так чувствую. Святотатство. Но почему, почему?
Снова Галахов оказался за столом, поправил стопку журналов, с золотым зигзагом паркер, лежавший с краю. В холоде этого паркера, в его невесомости таилось что-то уже виденное, знакомое.
- Случайность – на обыденном языке. Фатум – на языке богов. Такое убийство можно увидеть и так и эдак. Выбирайте.