Майя
Ася смотрела вверх. Потом вниз, на то, из чего состояло живое, летающее пространство. По венам и в висках тепло лилось что-то уводящее из мира чужих квартир, взломанных дверей, украденных ключей. Хотелось лечь на пороге, сжать у груди руки и поспать – ведь ничего страшного не случилось, все прекрасно, мир… Мир и покой… И в человецах благоволение… Вниз на комнату посмотри, вниз… И тут Ася начала понимать, какое именно чувство подстерегало ее тогда в «Праге» – мир прохладно простился с ней и отправился по своим делам. Жизнь закуталась в платок и пошла в окно: в сентябре, вечером уже ходил по дворам сквозняк, похожий на мятный леденец.
Посреди белой комнаты стояло бюро – красного дерева, глубокое. Дождь по оконным стеклам журчал, оказывается, уже давно, и его мутная суть дрожала и прыгала в раскидистых осколках горного хрусталя, тянущих будто обрубленные отростки в сторону гудящего, неспокойного света. Твердые на вид, желтоватые ракушки округлыми веерами небрежничали на второй полке, где неслышно стояли пухлые книги в сафьяновых переплетах.
Связка Евангелий мешала. Пытаясь не сорваться взглядом в уже виденный где-то хрусталь, в пунцовые переплеты, в нежность ковра с водяным, гибким рисунком по краю, Ася вступила в качающееся пространство, обмороком скользящее из-под ног. Ключи и Евангелия валялись на пороге.
Там, за бамбуковой ширмой – качельной, зыбкой – плавала постель, подушка в кружевах, и на ней – рассыпанные журналы. Предпоследний номер «Агоний», раскрытый на стихах Майи Неми, брюсовские «Весы», «Русское богатство» с бунинской статьей-письмом. Книга Галахова валялась на подушке, ее обложка вся была изрисована карандашными стрелами. Еще один журнал «Агонии» валялся на ковре под кроватью: нет, его не бросили, он просто соскользнул туда, увлекаемый омутом ковра. Так и есть: это был первый галаховский цикл про сны, написанный ею, подчеркнутые двойной чертой строки. Кто здесь? Кто сверяет строки и буквы?
У изголовья забрезжил столик, чем-то схожий с курильницей. Стакан воды, прикрытый плоской ракушкой, карандаш в серебряной подставочке, мензурка… Куст лилий в стеклянной вазе… Кто это, золотая и неуловимая, живет здесь? Связка гранатовых бусин на темном шнурке. Тишь. В ногах постели лежала расшитая грузными шелковыми соцветьями шаль с бахромой. Ася нагнулась, понюхала. Древним домом, неоплаканным расставанием, далью и сладкими духами пахло от нее.
Сомнений быть не могло. На подоконнике лежали бережно сложенные газеты: все за последний год. Их шорох привел на память море: шепоты, вспухания лопающейся пены, и хруст гальки, и камешки… Или нет: течет, течет Волхов, моет свои летние берега, пески свои, травы свои, стрельчатые камыши с бурыми наконечниками…
На подоконнике, за норовящей улизнуть в форточку белой занавеской Ася увидела Юрино имя в очеркнутых карандашом статьях.
Господи, Евангелия на пороге валяются, надо бы поднять. Надо бы уйти.
На красном зеркальном лаке бюро сияло вскрытое письмо, не письмо – записка, наспех набросанная острым почерком. Край оборван: «…рад, но прошу, скажи ей строго, чтобы больше ничего подобного не случалось. Замусоленная открытка, присланная прямо в редакцию, да еще напрочь и тяжело безграмотная, могла вызвать тучу кривотолков. Пусть благодарит бога, что Арсений Яковлевич, знакомый тебе Асик Тиблер, абсолютный и небесный идиот, каких мало…
Рад еще, что тебе, душа моя, показался интересным цикл о снах. Да и как могло быть иначе? Кстати, мне доносят, что ты последнее время часто показываешься на улице, что не очень приличествует твоему призрачному состоянию. Если уж все-таки сон и покой нейдут на ум, выходя, закрывайся хоть своей знаменитой шалью, что ли. Вообще же, требую: будь там, где ты есть, и не старайся воплотить свое хрустальное существование в материальные формы. Жди.
С. Г.»
В пальцах ходили иголки и прошивали суставы насквозь. Ладони выгнулись, пронизанные множеством подкожных ниток, письмо полетело на пол, комната вздрогнула, забеспокоились дымчатые хрустали. Лодка поехала под ногами, пришлось сесть, до берега в одну минуту стало далеко.
Здесь все, чем живу я. Все, чем живет она. Стихи и нежность к умершему, сборник Галахова, шали и хрустали… Вся последняя жизнь моя.
То ли звяканье ключей у входной двери, то ли в ушах поет сверчок. Она сидела, опершись о дверной косяк, глядела на растекшиеся по полу ключи, на серые, грубые страницы в зернистых пятнах слов… Уйти, уйти, завернувшись в шаль, это он правильно сказал. Когда опомнилась, и от пола потек сквозной холодок, вскочила, подхватила книги и ключи и, не оборачиваясь, ушла.
В кухне по-прежнему было пусто и смутно. В самоваре за ее спиной искаженный зев черной двери распялился, открываясь, и она тихо вышла на лестницу, не проверив, плотно ли защелкнулся замок.
На свету стало ясно, что обложка верхнего Евангелия совершенно непристойно измазана кровью. Царапина давно закрылась, откуда же кровь? Не размышляя, Ася положила ненужные теперь книги у чужого забора, прошла до неизвестного желто-пегого переулка, суеверно вернулась, хотела забрать, но Евангелий на земле уже не было. Кто-то поднял и благоговейно унес. Ей даже представилась эта назидательная уходящая мастеровая спина, сбитый на бок картуз, клок седых волос из уха…
Но кто, кто это странствует тут без шали, без плоти, одними облачными шагами меряя неродной город? Кто блуждает по Сивцеву Вражку в пунцовых гранатах? Ася скорчилась у забора и ее вырвало. Это было отвратительно и горько. Она вытерла рот краем платка вульгарно, по-бабьи, растеряв за последний час всю оснастку своей прекрасной и трудной жизни. Где-то внизу мучительно ныл живот.
Майя. Ее хрустали, ее тайная жизнь, ее письма. Ах, Сигизмунд пишет ей в заповедное ничто, потому что никакой квартиры нет, нет и Староконюшенного семь и квартиры номер пять, ничего уже нет. Погасло. Исчезло. А если есть, тогда это страшно… Охряной дом был еще виден сквозь тополевый и водяной заслон.
Ася начала что-то говорить себе, осеклась, и молча поняла, что выбора у нее теперь точно нет. Был только один человек наяву: Маша. К ней-то и надо было спешить, пока не поздно.
На Трубной пришлось взять извозчика – сил не стало, боль их высосала, и дождь разошелся вовсю. Извозчик сначала заартачился, даже ругаться принялся: мол, какие у мокрой курицы в платочке деньги, не обманешь… Но Ася показала ему гривенник, полезла в карман, достала еще пятак, и он, выпучив глаза, поехал. Отвесно падала на прохожих дождевая стена. Что-то дико выкрикивали маленькие газетчики, пробегая по широким лужам-прудам.